В капюшонах, с вязанками дров. Стихи виктории волченко


Стихи виктории волченко. Виктория Волченко

: o_ermolaeva

* * *

Его ждали во всех домах,а в одном — не могли забыть.И когда в подъезде хлопала дверь,мне хотелось её забить.

И вот тогда начинается смерть,имя которой — зло.И конь, и всадник, сидящий на нём,вздымают меня в седло.

И пусть от меня останется треть —я снова в твоих руках!А Тот, Кто плачет о седоках,боится на них смотреть.

Потому что нет никаких уст,и нет никаких рук!И дом летит, как горящий куст,взрывая девятый круг.

* * *

В капюшонах, с вязанками дров —прямо в лапы тунгусской звезды.Вот и “старый мудак” Комаровна снегу оставляет следы.

Заметает. Почти замело.Матка боска — вот это нога!Мне в холодной землянке тепло.К сожалению — тают снега.

* * *

Литературные идут вожди.Дай-то им, Господи! Лишь бы — кормилось.Что до провинции — милостей жди.Сдайся на милость.

Что до гордыни — большого умане наживёшь, понаскрёбши цитаток.Всех отчислений — сума да тюрьмас петлей в остатке.

Что до материи. Хочешь — живи,будто с тобой ничего не случилось.Не получается жить на крови?Врёшь! Получилось.

Хей, Эльсинор, поищи дурака!Братоубийство и кровосмешенье.Что до поэзии — дрогнет рукавровень с мишенью.

* * *

Виндзадзоры, виндзадзоры,виндзадзорушки мои!По стеклу скребут узоры,аки птахи-соловьи.

Мракобесы жнут бельмесы,сводют кредит и дебёт.Ты чеши, милёнок, лесом.Хай тебя пересечёт.

Эх, прошёл бы ты по дому!Знал бы... Ты не ной, не ной.Эта присказка — другому.Этот домик — ледяной.

* * *

Устаю, Монтгомери,устаю.Постою немножечкона краю.

Посмотрю на бездну, чтозвёзд полна...У него, Монтгомери,есть жена,

пироги и прочаякарусель...Ты солдат, Монтгомери.Я — кисель.

Не в строю, Монтгомери —не в струю.

Да не плачь ты, гомери!Мать твою.

* * *

Жанна шепчет: “Страшно! Страшно!”А потом хрипит: “По ко-оням!”Вспоминаем день вчерашний.А — сегодняшний? Погоня,

дикая охота Стаха,короля и лицемера.Слишком много страха, страха.Требую любви и веры.

Вот Довлатов пишет чисто.У него бывало круче:курсы, мол, бульдозеристовесть. Нехай меня научат.

Нет — каков нахал! Слыхали?Натворил — и дело в шляпе.А — Есенин? А — Шаляпин?Был ещё Нартай Бегалин.

На коне, да крупным планом,да без грима — тут сомлеешь.Рази ж только с еропланаэфту контру спечатлеешь!

Тряпкой мотаны копыта,да — по глыбкому болоту.Штоб — без шума. Шито-крыто.Тишина! Идёт “Охота”.

* * *

“Люди — г...о, — Пинхасович сказал. — Если честно.Взять трактористов, актёров, любые вершки —свары и склоки, раздоры, увы, повсеместны.Боги есть боги, а мы — обжигаем горшки.

Сами собой обжигаемся, злимся и плачем —просто чудовища. И озорны, и лаяй.Ежели в гору — влачимся, как дохлые клячи.Ну а с горы — тут веселия хоть отбавляй”.

Мне Пинхасович милей Аполлоновой паствы.Было да сплыло, как водится — задним числом.Вижу бредущего в гору любезнаго Пяста —куревом где-то разжился. И новым веслом.

o-ermolaeva.livejournal.com

Журнальный зал: Знамя, 2011 №4 - Виктория Волченко

* * *

Его ждали во всех домах, а в одном — не могли забыть. И когда в подъезде хлопала дверь, мне хотелось её забить.

И вот тогда начинается смерть, имя которой — зло. И конь, и всадник, сидящий на нём, вздымают меня в седло.

И пусть от меня останется треть — я снова в твоих руках! А Тот, Кто плачет о седоках, боится на них смотреть.

Потому что нет никаких уст, и нет никаких рук! И дом летит, как горящий куст, взрывая девятый круг.

* * *

В капюшонах, с вязанками дров — прямо в лапы тунгусской звезды. Вот и “старый мудак” Комаров на снегу оставляет следы.

Заметает. Почти замело. Матка боска — вот это нога! Мне в холодной землянке тепло. К сожалению — тают снега.

 

* * *

Литературные идут вожди. Дай-то им, Господи! Лишь бы — кормилось. Что до провинции — милостей жди. Сдайся на милость.

Что до гордыни — большого ума не наживёшь, понаскрёбши цитаток. Всех отчислений — сума да тюрьма с петлей в остатке.

Что до материи. Хочешь — живи, будто с тобой ничего не случилось. Не получается жить на крови? Врёшь! Получилось.

Хей, Эльсинор, поищи дурака! Братоубийство и кровосмешенье. Что до поэзии — дрогнет рука вровень с мишенью.

* * *

Виндзадзоры, виндзадзоры, виндзадзорушки мои! По стеклу скребут узоры, аки птахи-соловьи.

Мракобесы жнут бельмесы, сводют кредит и дебёт. Ты чеши, милёнок, лесом. Хай тебя пересечёт.

Эх, прошёл бы ты по дому! Знал бы... Ты не ной, не ной. Эта присказка — другому.

kinderbooks.ru

Журнальный зал: Знамя, 2011 №4 - Виктория Волченко

* * *

Его ждали во всех домах, а в одном — не могли забыть. И когда в подъезде хлопала дверь, мне хотелось её забить.

И вот тогда начинается смерть, имя которой — зло. И конь, и всадник, сидящий на нём, вздымают меня в седло.

И пусть от меня останется треть — я снова в твоих руках! А Тот, Кто плачет о седоках, боится на них смотреть.

Потому что нет никаких уст, и нет никаких рук! И дом летит, как горящий куст, взрывая девятый круг.

* * *

В капюшонах, с вязанками дров — прямо в лапы тунгусской звезды. Вот и “старый мудак” Комаров на снегу оставляет следы.

Заметает. Почти замело. Матка боска — вот это нога! Мне в холодной землянке тепло. К сожалению — тают снега.

 

* * *

Литературные идут вожди. Дай-то им, Господи! Лишь бы — кормилось. Что до провинции — милостей жди. Сдайся на милость.

Что до гордыни — большого ума не наживёшь, понаскрёбши цитаток. Всех отчислений — сума да тюрьма с петлей в остатке.

Что до материи. Хочешь — живи, будто с тобой ничего не случилось. Не получается жить на крови? Врёшь! Получилось.

Хей, Эльсинор, поищи дурака! Братоубийство и кровосмешенье. Что до поэзии — дрогнет рука вровень с мишенью.

* * *

Виндзадзоры, виндзадзоры, виндзадзорушки мои! По стеклу скребут узоры, аки птахи-соловьи.

Мракобесы жнут бельмесы, сводют кредит и дебёт. Ты чеши, милёнок, лесом. Хай тебя пересечёт.

Эх, прошёл бы ты по дому! Знал бы... Ты не ной, не ной. Эта присказка — другому. Этот домик — ледяной.

* * *

Устаю, Монтгомери, устаю. Постою немножечко на краю.

Посмотрю на бездну, что звёзд полна... У него, Монтгомери, есть жена,

пироги и прочая карусель... Ты солдат, Монтгомери. Я — кисель.

Не в строю, Монтгомери — не в струю.

Да не плачь ты, гомери! Мать твою.

* * *

Жанна шепчет: “Страшно! Страшно!” А потом хрипит: “По ко-оням!” Вспоминаем день вчерашний. А — сегодняшний? Погоня,

дикая охота Стаха, короля и лицемера. Слишком много страха, страха. Требую любви и веры.

Вот Довлатов пишет чисто. У него бывало круче: курсы, мол, бульдозеристов есть. Нехай меня научат.

Нет — каков нахал! Слыхали? Натворил — и дело в шляпе. А — Есенин? А — Шаляпин? Был ещё Нартай Бегалин.

На коне, да крупным планом, да без грима — тут сомлеешь. Рази ж только с ероплана эфту контру спечатлеешь!

Тряпкой мотаны копыта, да — по глыбкому болоту. Штоб — без шума. Шито-крыто. Тишина! Идёт “Охота”.

* * *

“Люди — г...о, — Пинхасович сказал. — Если честно. Взять трактористов, актёров, любые вершки — свары и склоки, раздоры, увы, повсеместны. Боги есть боги, а мы — обжигаем горшки.

Сами собой обжигаемся, злимся и плачем — просто чудовища. И озорны, и лаяй. Ежели в гору — влачимся, как дохлые клячи. Ну а с горы — тут веселия хоть отбавляй”.

Мне Пинхасович милей Аполлоновой паствы. Было да сплыло, как водится — задним числом. Вижу бредущего в гору любезнаго Пяста — куревом где-то разжился. И новым веслом.

magazines.russ.ru

Журнальный зал: Знамя, 2011 №4 - Виктория Волченко

* * *

Его ждали во всех домах, а в одном — не могли забыть. И когда в подъезде хлопала дверь, мне хотелось её забить.

И вот тогда начинается смерть, имя которой — зло. И конь, и всадник, сидящий на нём, вздымают меня в седло.

И пусть от меня останется треть — я снова в твоих руках! А Тот, Кто плачет о седоках, боится на них смотреть.

Потому что нет никаких уст, и нет никаких рук! И дом летит, как горящий куст, взрывая девятый круг.

* * *

В капюшонах, с вязанками дров — прямо в лапы тунгусской звезды. Вот и “старый мудак” Комаров на снегу оставляет следы.

Заметает. Почти замело. Матка боска — вот это нога! Мне в холодной землянке тепло. К сожалению — тают снега.

 

* * *

Литературные идут вожди. Дай-то им, Господи! Лишь бы — кормилось. Что до провинции — милостей жди. Сдайся на милость.

Что до гордыни — большого ума не наживёшь, понаскрёбши цитаток. Всех отчислений — сума да тюрьма с петлей в остатке.

Что до материи. Хочешь — живи, будто с тобой ничего не случилось. Не получается жить на крови? Врёшь! Получилось.

Хей, Эльсинор, поищи дурака! Братоубийство и кровосмешенье. Что до поэзии — дрогнет рука вровень с мишенью.

* * *

Виндзадзоры, виндзадзоры, виндзадзорушки мои! По стеклу скребут узоры, аки птахи-соловьи.

Мракобесы жнут бельмесы, сводют кредит и дебёт. Ты чеши, милёнок, лесом. Хай тебя пересечёт.

Эх, прошёл бы ты по дому! Знал бы... Ты не ной, не ной. Эта присказка — другому. Этот домик — ледяной.

* * *

Устаю, Монтгомери, устаю. Постою немножечко на краю.

Посмотрю на бездну, что звёзд полна... У него, Монтгомери, есть жена,

пироги и прочая карусель... Ты солдат, Монтгомери. Я — кисель.

Не в строю, Монтгомери — не в струю.

Да не плачь ты, гомери! Мать твою.

* * *

Жанна шепчет: “Страшно! Страшно!” А потом хрипит: “По ко-оням!” Вспоминаем день вчерашний. А — сегодняшний? Погоня,

дикая охота Стаха, короля и лицемера. Слишком много страха, страха. Требую любви и веры.

Вот Довлатов пишет чисто. У него бывало круче: курсы, мол, бульдозеристов есть. Нехай меня научат.

Нет — каков нахал! Слыхали? Натворил — и дело в шляпе. А — Есенин? А — Шаляпин? Был ещё Нартай Бегалин.

На коне, да крупным планом, да без грима — тут сомлеешь. Рази ж только с ероплана эфту контру спечатлеешь!

Тряпкой мотаны копыта, да — по глыбкому болоту. Штоб — без шума. Шито-крыто. Тишина! Идёт “Охота”.

* * *

“Люди — г...о, — Пинхасович сказал. — Если честно. Взять трактористов, актёров, любые вершки — свары и склоки, раздоры, увы, повсеместны. Боги есть боги, а мы — обжигаем горшки.

Сами собой обжигаемся, злимся и плачем — просто чудовища. И озорны, и лаяй. Ежели в гору — влачимся, как дохлые клячи. Ну а с горы — тут веселия хоть отбавляй”.

Мне Пинхасович милей Аполлоновой паствы. Было да сплыло, как водится — задним числом. Вижу бредущего в гору любезнаго Пяста — куревом где-то разжился. И новым веслом.

magazines.russ.ru

Журнальный зал: Знамя, 2004 №9 - Виктория Волченко

Об авторе

Виктория Юрьевна Волченко родилась 7 мая 1964 года в Ленинграде, в семье военного. Жила с родителями на Дальнем Востоке и в Германии. Поступила в Литинститут к Юрию Левитанскому, но институт не закончила. Работала воспитателем в детском саду, сторожем и т.д. В 1994 году появилась книга «Стихотворения» (издательство Гуманитарного фонда содействия культуре). В 1998 году вышел сборник «Стихи» (издательство «Антей»), по второй книжке принята в Союз российских писателей. Живет в Москве.

* * * Я с гениями водку не пила… Ю. Мориц Я водку с гением пила. Я всю войну его ждала — такая малость... Сказал: живи! И я жила, ни строчки на дух не брала и не сломалась. Вокруг свистели: импотент, с алтайских гор интеллигент, альфонс, мудило... Но и в стервозный сей момент храни меня, мой рудимент! — я Вас любила. Я защищалась как могла: я вышла замуж, родила — защита пешкой. А что касаемо ферзей — я берегла своих друзей в дворцовой спешке. И вот бессмысленный итог... Меня признал мой полубог: я — гениальна. И я бы душу отдала за то, с чего я начала. Но — нереально. * * * В Краснодаре — ужас, в Москве — бездомье, на руках — ребёнок. Писец, короче. А сама худа, как жердь, и бездонна, и чего-то там всё под нос бормочешь. Ну, а что компьютер купить не можно — ты сама себе здесь еси компьютер. Щелкани умишком, да осторожно. Перемкнёт — и вспыхнешь, софит-юпитер. Свой ли дом, чужой — разгребай завалы, да лепи горбатого к белой стенке! Напиши про то, как ты воевала. Проверять не станут. Да хоть — у Стеньки! И придёт письмо, а потом примчится человек раскосый — однополчанин. Скажет: «Как ты всё расписала чисто! А княжну-то помнишь? Конец печален... Много пил Степан — о народе думал, да одна беда — торопился слишком». Ну, а ты, калмык, обо мне подумал? Я ведь столько лет всё ждала письмишка. И пойдёт меж нами вражда, стихая, и наступит ночь на земле великой. Со стихами, матушка! Со стихами. Чечевицы съешь. Чечевики с викой. * * * В Кабуле выпал первый снег — сиди на «травке». А я имела неуспех в торговой лавке. Но лавка, видишь ли, в Москве, а Бог — в Кабуле. Не оттого ли в голове шальные рифмы? «В Кабуле выпал первый снег». Летели сводки: «От холода страхуют всех московской водкой». Такой погибели имам не знал ни разу. А дети на руках у мам голубоглазы. Давно развеяло ребят в тюльпанах чёрных. А дети скачут и галдят — чужие зёрна. Ко мне неласков был расклад гешефтов плоских. Земля — не яблоневый сад, а дом Облонских, где всё смешалось... Но сие — чужая строчка. А что касаемо у.е. — поставим точку. Постскриптум. Вышел из пещер тот самый Ладен. И снег к нему был детски щедр. И всё. И ладно. * * * Надеясь, что хотя бы одному удастся избежать уничтоженья, народ сокроет вековую тьму от света и огня на пораженье. Язык народа слаб и не велик, он явно не нуждается в пространстве: дисфункциях, циррозе, вольтерьянстве... Вольтер — мольтер, когда Аллах велик. Обычаи наивны и просты. И на похоронах навзрыд не плачут. При свете дня своих от света спрячут и возвратятся через блокпосты. И ничего святого у зверей, когда впотьмах, без мысли и без слова они стоят у сорванных дверей лишь час назад покинутого крова. * * * Бессонница, други. И это пройдёт. Звонок не работает — самое время сту-чать. Грамотей, белозубое племя! — на-род. На чёрных носилках — раненье в живот. Плывут комсомольцев вельможные рожи — со-бесы и «мерсы» — знакомо до дрожи. Прой-дёт. Но рана смертельна. Что хочешь — вели! В углу, за иконами — ведьмы и кошки. А Ты, умирая, попросишь морошки. О, сколько её в этой снежной пыли... Пока за Тобою придёт вертолёт, «земели» на корточках курят покуда — и Пётр отречётся, и молвит Иуда: «А дохтур — не врёт!» * * * У людей — красивые одежды, у людей — машины и валюта. Что ж ты плачешь, бездарь и невежда? Снова обернулся век твой лютый. «Боди-арт — высокое искусство», — так теперь толкуют фрекен-рашен. Ты ведь можешь возразить по-русски, только свято место у параши. Гаснет жизнь во мраке и позоре. В небе — толстозадые кометы. Никогда я не был на Босфоре, никогда не стану я поэтом. А за то, что я пила, как лошадь, и чужих мужей водила за кий — подавай, Харон, свою калошу, помаши с балкона вслед, Исакий. Смерть не роскошь — средство. Отплываю и на дне скрипучей этой лодки целый век лежу и прозреваю: перевозчик пьян, а путь — короткий. Меламед слагал про воды Стикса... Рановато ныть — с такой-то мордой! Всё, Харон? Ну, что ж, давай простимся. Не пойму — глухой ты али гордый. Ты назад хоть помнишь ли дорогу? На хера тебе весло вручили... Это вы, ребята? Слава Богу. Вижу, телеграмму получили. Что за чёрт! — ни зверя и ни птицы, ни кустов, ни, извиняюсь, храма. Но зато, зато — какие лица... Ах, какие люди! — без охраны. * * * А меня ещё мучила эта Земля — и в себя не брала, и к тебе не пускала. Я тебя средь живых никогда не искала, но встречала повсюду, глаза отводя. У окна до небес, в ледяной пустоте, над которой звезда обещала так много, я жила на ладони у Господа Бога, доверяя священной Его правоте. Принимая за благо ничтожную роль: «Кушать подано!» — видно, дела мои плохи — я любила тебя, просыпаясь, на вдохе, забывала, увлёкшись безбожной игрой, обожая театр за искусственный свет, уходя по призыву осеннего света, покидая привычно иную планету, навсегда вспоминая: тебя больше нет. * * * А вверх подыматься осталось немного. Но солнце заходит. Закат правомерен. И ты устаёшь от предчувствия Бога, как будто от медленной кровопотери. Внизу, у подъезда, стоит перевозка. На лестничной клетке — менты и собаки. Званы понятые, податливей воска. Все признаки смерти — гражданские знаки. Убийство приходится на воскресенье. Свидетелей нет. Несвидетели ропщут: несчастного случая или спасенья никто не застукал, к печали всеобщей. Какая бы сука за кем ни следила, а смерть — это право в единственном роде. Убитого я никогда не любила: он вечно выглядывал. Двери — напротив. Покуда мы живы, актёр или зритель, мы все здесь повязаны, жёстко и глухо. И был соглядатай, и стал небожитель, и сами не знаем, какого мы духа. Стучи напрямую, обретший рожденье, что не угасаю, а всё-таки гасну. Прямая дорога — моё восхожденье. Но — верую, верую. Ибо напрасно. * * * А вчера приходил Цинцерович, приносил подарки мне и сыну, говорил мне: «Проклятая баба! Никогда ты не будешь богатой, не пророчица ты — скандалистка, всё воюешь, всё копья ломаешь за какую-то, там, справедливость...» (Вместо «там» было слово иное, но какая разница, право). Я смиренно ему отвечала: «Цинцерович, и ты не архангел. Ты мой друг, ты богатый и добрый, волочишься за каждою юбкой, а жена твоя ходит в обносках, ну а дети твои — хулиганы. Разве я тебя этим укоряла? Разве так заведено меж друзьями? Забирай свои, на фиг, подарки и оставь мою душу в покое...» «Ну и ладно, — сказал Цинцерович. — И уйду, ничего не оставлю. Только ты, там-там-там, пожалеешь». («Там-там-там» прозвучало иначе, но какая разница, право.) Вот ушёл Цинцерович, и что же? Предо мной — разбитое корыто. А в пакете коньяк был, и кофе, и, по-моему, детские джинсы. А вообще Цинцерович хороший, и смешной, хоть немножечко нудный. Просто надо мне с ним помириться. Да и сын у меня — слава Богу... * * * Н.И. Беккерман умея ничего не замечать с самой собою сходство лишь имея и ничего на свете не умея о кроме ничего не замечать с утра дойти до кухни видит Бог хоть это всё такое верхоглядство когда ногам так больно о порог они больны отдельно что за гадство воспоминанья что ползут извне живут в соседней комнате однако да где ты есть двукличная собака Хазар и Джой реальная вполне иных уж нет и некого винить но в чём тогда простите жизни смысел и три десятка телефонных чисел судьбы не в состояньи отменить * * * Боги мои, боги, уносите ноги, уносите тоги, крылья-имена. Где-то, у дороги, спят единороги, белые да гладкие, что твоя Луна. Землю захватила сатанинска сила. Эх, пошло-поехало, купола трешшат. Где твоё крестило, мудрое тротилло? Вылупки гадючии бляцки верешшат. Годы мои, годы — ледяны походы. Посерёдке стужи все — на одного. Радуги-погоды, купоросны своды, вы спасите сына ясного мово! * * * Надо признать, над собой хохоча, то, что движение — полная лажа. Даже не выдержав, выстояв даже, ты всё равно вызываешь врача. Знала душа — никуда не рвалась, молча шагала, ползла и хрипела. Дело живых — это мёртвое дело, дочь коммуниста, кристальная мразь! Руки опустишь и вбок полетишь, птицей прогнёшься — очнёшься на дыбе. Выпить захочешь — захватаны, в рыбе, две сигареты. И ты не простишь другу, что выпьет последний глоток, а предложить — ничего не предложит. Благодари за последний урок: значит, твой друг здесь иначе не может. Экое дело! За дверь и — пошла. Топай, солдат, на больничную койку! Даром тебе твоя жизнь не прошла, всё повторяется трижды, поскольку первый с вторым рассчитались почти. Далее — намертво, набело то есть. А черновик, если сможешь — прочти, к третьей попытке ничуть не готовясь. * * * Сон. Есенин — молодой и поддатый. Что повесили носы, недоумки? Так сказал мне: «Дембеля виноваты, и ни в чём не виноват Яков Блюмкин.» Яков Блюмкин не виновен ни грамма. Только помню — тянут вверх, будто в гору. Я ведь маме дал тайком телеграмму, чтоб к военному пошла прокурору. По темницам — было дело — зевали. Никому Господь не вышел на помощь! До утра меня деды убивали... А фамилий не скажу — всех не вспомнишь. Здесь не рай — полно вина, рыщут звери... Мне о лучшем и мечтать было б глупо. Ни х.. тебе я, Блюмкин, не верю. На колени! Вишь ты, дышит в залупу. Не виновен только тот, кто бескровен. Все — по горло. Даже певчая пташка. Теплокровен ты, али хладнокровен, все мы волки под Луной. Правда, Яшка? Всё. Устал. Даю тебе три наколки: пил в тот день я из серебряной рюмки. От бутылки поищите осколки. А в гробу лежу не я...» * * * Как лёгкое тело в воздушный поток попало и тонет в воздушном потоке, другим сообщая воздушные токи — сподобил Господь не укрыться от строк. Шершав и стерилен стремительный свет. Души отлетающей марлевый слепок получишь и слепо ударишься следом, поскольку нет слов убиваться вослед. Здесь рядом, у локтя, — иные миры. Невидимый локоть торопится мимо, а всё же уколет, отъемля у мира, в сплетение солнца и чёрной дыры. Низринется рёв с покорённых вершин. Взмывая от ужаса и совершенства, руке не успеть совершенного жеста, не в силах опомниться и совершить. Как лёгкое тело, упав на живот, в тяжёлый песок, почерневший и жирный, — проклятьем Господь оснастил твои жилы! — ещё, просочившись сквозь поры, живёт...

magazines.russ.ru

Журнальный зал: Знамя, 2009 №6 - Виктория Волченко

Когда б не боль, что обрела размах уже невыносимого рассвета... Хотелось — быть без шума и впотьмах, как банкою пустой внутри буфета.

Холодный ветер запахи косил и приносил охапками сухими. Пёс знал всему, но не произносил. И всё-таки — когда б его спросили!

Единственное, что ещё влекло, — лежать в кольце немеркнущего хлора. Когда-то это всё произошло. Но — где и с кем? Осталось ждать повтора.

Тогда он стал подробен и смирён, и плосок, как фигура из картона. И вытянулся, как центурион, и Римом стал. Венецией. Центоном.

* * *

Нерон — мерзавец. Это всем известно. И смерть свою не смог достойно встретить — рыдал, как баба. Курица, слизняк. “Какой актёр, — вопил он, — погибает”. Да что о нём мне думать? Он нужды не знал. Не знал ни в чём отказа. Жрал, пил и спал, и млел при виде крови, естественно — чужой. О, погань, погань... Когда бы он пятнадцать лет подряд прожил в Москве без денег и прописки, когда б его имели за ночлег, за крышу, рюмку чая и похлёбку, а после говорили: “Мы — друзья. как смеешь ты не радоваться встречам?” когда б он задыхался от болезней, а врач — проныра, бездарь, карлик-нос — читал свои говённые творенья (уж лучше бы он тайны разглашал врачебные — звучало бы достойней). И так — всегда, во всём: стихи, стихи... А сами — шасть в свои дома, как крысы, жрать, пить и спать, и млеть при виде крови, естественно — чужой, по НТВ. Вот тогда б Нерон — и смерть свою приветствовал, как воин, и, уходя, ни слова не сказал...

* * *

Оставь. Со мною — бесполезно. Я видела такие бездны, откуда нет возврата никому. А если кто и возвратился, тот столько раз оборотился, что есть число, известное уму.

Мне ангелы не помогали. Их смрад и копоть отторгали. А я горела, лопаясь по швам. Мне больно — я рычу, а плакать я не умею. Слизь и слякоть — все слезы, вся душа — остались там.

За возвращение — расплата: мутится разум, в уши — вату, когда восходит полная Луна, я выхожу — ночной прохожий — но продирается чрез кожу тот, кто меня вытаскивал со дна.

Он вышел чрез меня наружу, он должен выть в жару и стужу. Он будет выть. А я уйду во тьму. Прости, мой ангел. Слишком поздно. Расклад не наш. С тобою — розно. Я не предатель брату своему.

* * *

Ты готова петь за любые деньги? Успокойся — песен твоих не надо. Не скули, сокройся от всех на время, лет на сто, не больше. Тебе все рады. На траве валяйся, обломок Рима. Вот динарий — кесарю. С этим — строго. А пропах мочой — говори “уриной”, чтоб не быть потом в должниках у Бога. И друзьям накроют в соседнем зале. Бытие — твоё, а поминки — хором. Мы-то знаем, что плакали здесь слезами, а не натрий хлором.

* * *

Мне снилась Фурцева. Мы с ней о чём-то говорили долго. Она была простой и доброй и не спешила в мир теней. Потом мне снился Рыжий. Он гулял в лесу с женой и сыном. И есть похожий фотоснимок, где Рыжий счастлив и влюблён. И кем мы были в этом сне, где все друг другом дорожили, как люди, что остались живы каким-то чудом на войне...

* * *

Как по водам — городовой, влажный, как водка. Города нет. Шта? — ничего. Хучь — околотка! Тёпло одет, на сколько лет,на все сезоны. В оттепель прёть и в гололед — знаем резоны! Слева — лицо, справа — лицо, заподлицо маска. Под сукнецом — жмёт бельецо — ах, не для дам сказка! Тёмно и не — видно не зги, знай себе — стелет. Сбил сапоги. Шта? — за долги. Да помоги, нелюдь! Не об Невах, не об Москвах, не обо вше русской. Об сапогах — дело-то швах! Лёд впереде — хрусткой.

magazines.russ.ru

: o_ermolaeva

* * *

Его ждали во всех домах,а в одном — не могли забыть.И когда в подъезде хлопала дверь,мне хотелось её забить.

И вот тогда начинается смерть,имя которой — зло.И конь, и всадник, сидящий на нём,вздымают меня в седло.

И пусть от меня останется треть —я снова в твоих руках!А Тот, Кто плачет о седоках,боится на них смотреть.

Потому что нет никаких уст,и нет никаких рук!И дом летит, как горящий куст,взрывая девятый круг.

* * *

В капюшонах, с вязанками дров —прямо в лапы тунгусской звезды.Вот и “старый мудак” Комаровна снегу оставляет следы.

Заметает. Почти замело.Матка боска — вот это нога!Мне в холодной землянке тепло.К сожалению — тают снега.

* * *

Литературные идут вожди.Дай-то им, Господи! Лишь бы — кормилось.Что до провинции — милостей жди.Сдайся на милость.

Что до гордыни — большого умане наживёшь, понаскрёбши цитаток.Всех отчислений — сума да тюрьмас петлей в остатке.

Что до материи. Хочешь — живи,будто с тобой ничего не случилось.Не получается жить на крови?Врёшь! Получилось.

Хей, Эльсинор, поищи дурака!Братоубийство и кровосмешенье.Что до поэзии — дрогнет рукавровень с мишенью.

* * *

Виндзадзоры, виндзадзоры,виндзадзорушки мои!По стеклу скребут узоры,аки птахи-соловьи.

Мракобесы жнут бельмесы,сводют кредит и дебёт.Ты чеши, милёнок, лесом.Хай тебя пересечёт.

Эх, прошёл бы ты по дому!Знал бы... Ты не ной, не ной.Эта присказка — другому.Этот домик — ледяной.

* * *

Устаю, Монтгомери,устаю.Постою немножечкона краю.

Посмотрю на бездну, чтозвёзд полна...У него, Монтгомери,есть жена,

пироги и прочаякарусель...Ты солдат, Монтгомери.Я — кисель.

Не в строю, Монтгомери —не в струю.

Да не плачь ты, гомери!Мать твою.

* * *

Жанна шепчет: “Страшно! Страшно!”А потом хрипит: “По ко-оням!”Вспоминаем день вчерашний.А — сегодняшний? Погоня,

дикая охота Стаха,короля и лицемера.Слишком много страха, страха.Требую любви и веры.

Вот Довлатов пишет чисто.У него бывало круче:курсы, мол, бульдозеристовесть. Нехай меня научат.

Нет — каков нахал! Слыхали?Натворил — и дело в шляпе.А — Есенин? А — Шаляпин?Был ещё Нартай Бегалин.

На коне, да крупным планом,да без грима — тут сомлеешь.Рази ж только с еропланаэфту контру спечатлеешь!

Тряпкой мотаны копыта,да — по глыбкому болоту.Штоб — без шума. Шито-крыто.Тишина! Идёт “Охота”.

* * *

“Люди — г...о, — Пинхасович сказал. — Если честно.Взять трактористов, актёров, любые вершки —свары и склоки, раздоры, увы, повсеместны.Боги есть боги, а мы — обжигаем горшки.

Сами собой обжигаемся, злимся и плачем —просто чудовища. И озорны, и лаяй.Ежели в гору — влачимся, как дохлые клячи.Ну а с горы — тут веселия хоть отбавляй”.

Мне Пинхасович милей Аполлоновой паствы.Было да сплыло, как водится — задним числом.Вижу бредущего в гору любезнаго Пяста —куревом где-то разжился. И новым веслом.

o-ermolaeva.livejournal.com

Журнальный зал: Знамя, 2004 №9 - Виктория Волченко

Об авторе

Виктория Юрьевна Волченко родилась 7 мая 1964 года в Ленинграде, в семье военного. Жила с родителями на Дальнем Востоке и в Германии. Поступила в Литинститут к Юрию Левитанскому, но институт не закончила. Работала воспитателем в детском саду, сторожем и т.д. В 1994 году появилась книга «Стихотворения» (издательство Гуманитарного фонда содействия культуре). В 1998 году вышел сборник «Стихи» (издательство «Антей»), по второй книжке принята в Союз российских писателей. Живет в Москве.

* * * Я с гениями водку не пила… Ю. Мориц Я водку с гением пила. Я всю войну его ждала — такая малость... Сказал: живи! И я жила, ни строчки на дух не брала и не сломалась. Вокруг свистели: импотент, с алтайских гор интеллигент, альфонс, мудило... Но и в стервозный сей момент храни меня, мой рудимент! — я Вас любила. Я защищалась как могла: я вышла замуж, родила — защита пешкой. А что касаемо ферзей — я берегла своих друзей в дворцовой спешке. И вот бессмысленный итог... Меня признал мой полубог: я — гениальна. И я бы душу отдала за то, с чего я начала. Но — нереально. * * * В Краснодаре — ужас, в Москве — бездомье, на руках — ребёнок. Писец, короче. А сама худа, как жердь, и бездонна, и чего-то там всё под нос бормочешь. Ну, а что компьютер купить не можно — ты сама себе здесь еси компьютер. Щелкани умишком, да осторожно. Перемкнёт — и вспыхнешь, софит-юпитер. Свой ли дом, чужой — разгребай завалы, да лепи горбатого к белой стенке! Напиши про то, как ты воевала. Проверять не станут. Да хоть — у Стеньки! И придёт письмо, а потом примчится человек раскосый — однополчанин. Скажет: «Как ты всё расписала чисто! А княжну-то помнишь? Конец печален... Много пил Степан — о народе думал, да одна беда — торопился слишком». Ну, а ты, калмык, обо мне подумал? Я ведь столько лет всё ждала письмишка. И пойдёт меж нами вражда, стихая, и наступит ночь на земле великой. Со стихами, матушка! Со стихами. Чечевицы съешь. Чечевики с викой. * * * В Кабуле выпал первый снег — сиди на «травке». А я имела неуспех в торговой лавке. Но лавка, видишь ли, в Москве, а Бог — в Кабуле. Не оттого ли в голове шальные рифмы? «В Кабуле выпал первый снег». Летели сводки: «От холода страхуют всех московской водкой». Такой погибели имам не знал ни разу. А дети на руках у мам голубоглазы. Давно развеяло ребят в тюльпанах чёрных. А дети скачут и галдят — чужие зёрна. Ко мне неласков был расклад гешефтов плоских. Земля — не яблоневый сад, а дом Облонских, где всё смешалось... Но сие — чужая строчка. А что касаемо у.е. — поставим точку. Постскриптум. Вышел из пещер тот самый Ладен. И снег к нему был детски щедр. И всё. И ладно. * * * Надеясь, что хотя бы одному удастся избежать уничтоженья, народ сокроет вековую тьму от света и огня на пораженье. Язык народа слаб и не велик, он явно не нуждается в пространстве: дисфункциях, циррозе, вольтерьянстве... Вольтер — мольтер, когда Аллах велик. Обычаи наивны и просты. И на похоронах навзрыд не плачут. При свете дня своих от света спрячут и возвратятся через блокпосты. И ничего святого у зверей, когда впотьмах, без мысли и без слова они стоят у сорванных дверей лишь час назад покинутого крова. * * * Бессонница, други. И это пройдёт. Звонок не работает — самое время сту-чать. Грамотей, белозубое племя! — на-род. На чёрных носилках — раненье в живот. Плывут комсомольцев вельможные рожи — со-бесы и «мерсы» — знакомо до дрожи. Прой-дёт. Но рана смертельна. Что хочешь — вели! В углу, за иконами — ведьмы и кошки. А Ты, умирая, попросишь морошки. О, сколько её в этой снежной пыли... Пока за Тобою придёт вертолёт, «земели» на корточках курят покуда — и Пётр отречётся, и молвит Иуда: «А дохтур — не врёт!» * * * У людей — красивые одежды, у людей — машины и валюта. Что ж ты плачешь, бездарь и невежда? Снова обернулся век твой лютый. «Боди-арт — высокое искусство», — так теперь толкуют фрекен-рашен. Ты ведь можешь возразить по-русски, только свято место у параши. Гаснет жизнь во мраке и позоре. В небе — толстозадые кометы. Никогда я не был на Босфоре, никогда не стану я поэтом. А за то, что я пила, как лошадь, и чужих мужей водила за кий — подавай, Харон, свою калошу, помаши с балкона вслед, Исакий. Смерть не роскошь — средство. Отплываю и на дне скрипучей этой лодки целый век лежу и прозреваю: перевозчик пьян, а путь — короткий. Меламед слагал про воды Стикса... Рановато ныть — с такой-то мордой! Всё, Харон? Ну, что ж, давай простимся. Не пойму — глухой ты али гордый. Ты назад хоть помнишь ли дорогу? На хера тебе весло вручили... Это вы, ребята? Слава Богу. Вижу, телеграмму получили. Что за чёрт! — ни зверя и ни птицы, ни кустов, ни, извиняюсь, храма. Но зато, зато — какие лица... Ах, какие люди! — без охраны. * * * А меня ещё мучила эта Земля — и в себя не брала, и к тебе не пускала. Я тебя средь живых никогда не искала, но встречала повсюду, глаза отводя. У окна до небес, в ледяной пустоте, над которой звезда обещала так много, я жила на ладони у Господа Бога, доверяя священной Его правоте. Принимая за благо ничтожную роль: «Кушать подано!» — видно, дела мои плохи — я любила тебя, просыпаясь, на вдохе, забывала, увлёкшись безбожной игрой, обожая театр за искусственный свет, уходя по призыву осеннего света, покидая привычно иную планету, навсегда вспоминая: тебя больше нет. * * * А вверх подыматься осталось немного. Но солнце заходит. Закат правомерен. И ты устаёшь от предчувствия Бога, как будто от медленной кровопотери. Внизу, у подъезда, стоит перевозка. На лестничной клетке — менты и собаки. Званы понятые, податливей воска. Все признаки смерти — гражданские знаки. Убийство приходится на воскресенье. Свидетелей нет. Несвидетели ропщут: несчастного случая или спасенья никто не застукал, к печали всеобщей. Какая бы сука за кем ни следила, а смерть — это право в единственном роде. Убитого я никогда не любила: он вечно выглядывал. Двери — напротив. Покуда мы живы, актёр или зритель, мы все здесь повязаны, жёстко и глухо. И был соглядатай, и стал небожитель, и сами не знаем, какого мы духа. Стучи напрямую, обретший рожденье, что не угасаю, а всё-таки гасну. Прямая дорога — моё восхожденье. Но — верую, верую. Ибо напрасно. * * * А вчера приходил Цинцерович, приносил подарки мне и сыну, говорил мне: «Проклятая баба! Никогда ты не будешь богатой, не пророчица ты — скандалистка, всё воюешь, всё копья ломаешь за какую-то, там, справедливость...» (Вместо «там» было слово иное, но какая разница, право). Я смиренно ему отвечала: «Цинцерович, и ты не архангел. Ты мой друг, ты богатый и добрый, волочишься за каждою юбкой, а жена твоя ходит в обносках, ну а дети твои — хулиганы. Разве я тебя этим укоряла? Разве так заведено меж друзьями? Забирай свои, на фиг, подарки и оставь мою душу в покое...» «Ну и ладно, — сказал Цинцерович. — И уйду, ничего не оставлю. Только ты, там-там-там, пожалеешь». («Там-там-там» прозвучало иначе, но какая разница, право.) Вот ушёл Цинцерович, и что же? Предо мной — разбитое корыто. А в пакете коньяк был, и кофе, и, по-моему, детские джинсы. А вообще Цинцерович хороший, и смешной, хоть немножечко нудный. Просто надо мне с ним помириться. Да и сын у меня — слава Богу... * * * Н.И. Беккерман умея ничего не замечать с самой собою сходство лишь имея и ничего на свете не умея о кроме ничего не замечать с утра дойти до кухни видит Бог хоть это всё такое верхоглядство когда ногам так больно о порог они больны отдельно что за гадство воспоминанья что ползут извне живут в соседней комнате однако да где ты есть двукличная собака Хазар и Джой реальная вполне иных уж нет и некого винить но в чём тогда простите жизни смысел и три десятка телефонных чисел судьбы не в состояньи отменить * * * Боги мои, боги, уносите ноги, уносите тоги, крылья-имена. Где-то, у дороги, спят единороги, белые да гладкие, что твоя Луна. Землю захватила сатанинска сила. Эх, пошло-поехало, купола трешшат. Где твоё крестило, мудрое тротилло? Вылупки гадючии бляцки верешшат. Годы мои, годы — ледяны походы. Посерёдке стужи все — на одного. Радуги-погоды, купоросны своды, вы спасите сына ясного мово! * * * Надо признать, над собой хохоча, то, что движение — полная лажа. Даже не выдержав, выстояв даже, ты всё равно вызываешь врача. Знала душа — никуда не рвалась, молча шагала, ползла и хрипела. Дело живых — это мёртвое дело, дочь коммуниста, кристальная мразь! Руки опустишь и вбок полетишь, птицей прогнёшься — очнёшься на дыбе. Выпить захочешь — захватаны, в рыбе, две сигареты. И ты не простишь другу, что выпьет последний глоток, а предложить — ничего не предложит. Благодари за последний урок: значит, твой друг здесь иначе не может. Экое дело! За дверь и — пошла. Топай, солдат, на больничную койку! Даром тебе твоя жизнь не прошла, всё повторяется трижды, поскольку первый с вторым рассчитались почти. Далее — намертво, набело то есть. А черновик, если сможешь — прочти, к третьей попытке ничуть не готовясь. * * * Сон. Есенин — молодой и поддатый. Что повесили носы, недоумки? Так сказал мне: «Дембеля виноваты, и ни в чём не виноват Яков Блюмкин.» Яков Блюмкин не виновен ни грамма. Только помню — тянут вверх, будто в гору. Я ведь маме дал тайком телеграмму, чтоб к военному пошла прокурору. По темницам — было дело — зевали. Никому Господь не вышел на помощь! До утра меня деды убивали... А фамилий не скажу — всех не вспомнишь. Здесь не рай — полно вина, рыщут звери... Мне о лучшем и мечтать было б глупо. Ни х.. тебе я, Блюмкин, не верю. На колени! Вишь ты, дышит в залупу. Не виновен только тот, кто бескровен. Все — по горло. Даже певчая пташка. Теплокровен ты, али хладнокровен, все мы волки под Луной. Правда, Яшка? Всё. Устал. Даю тебе три наколки: пил в тот день я из серебряной рюмки. От бутылки поищите осколки. А в гробу лежу не я...» * * * Как лёгкое тело в воздушный поток попало и тонет в воздушном потоке, другим сообщая воздушные токи — сподобил Господь не укрыться от строк. Шершав и стерилен стремительный свет. Души отлетающей марлевый слепок получишь и слепо ударишься следом, поскольку нет слов убиваться вослед. Здесь рядом, у локтя, — иные миры. Невидимый локоть торопится мимо, а всё же уколет, отъемля у мира, в сплетение солнца и чёрной дыры. Низринется рёв с покорённых вершин. Взмывая от ужаса и совершенства, руке не успеть совершенного жеста, не в силах опомниться и совершить. Как лёгкое тело, упав на живот, в тяжёлый песок, почерневший и жирный, — проклятьем Господь оснастил твои жилы! — ещё, просочившись сквозь поры, живёт...

magazines.russ.ru