МИХАИЛ ЛУКОНИН В ВОЕННЫЕ ГОДЫ
КАПЛЯ ВОЛГИ
Михаил Кузьмич Луконин
(1918-1976)
Великая Отечественная война огненными всполохами прошла по стране. Уходили на фронт молодые поэты, скольких повыбила из рядов страшная сокрушительная сила!
Михаил Луконин (1918-1976) родился в селе Быково (ныне Килинчи) астраханской области. На фронт ушёл со студенческой скамьи Литературного института. В 1940 году, только что вернувшись с Карельского перешейка, в одной из аудиторий МГУ Михаил Луконин читал стихи, посвящённые памяти такого же студента Литинститута, не вернувшегося с Финского фронта. Его друг, поэт Николай Отрада, пал смертью храбрых. Стихи Михаила Луконина о нём заканчивались так:
А если бы в марте,тогда,мы поменялись местами,Онсейчасобо мне написал бывот это.
Стихам Луконина поверили с первой до последней строки, это была сама жизнь, жестокая, неприукрашенная, честная. Честная жизнь! Вспоминается поговорка из «Капитанской дочки»: «Береги платье снову, а честь смолоду». И молодость луконинского поколения начиналась по этой поговорке. Неумолимая грань разделяет юность с молодостью. Для многих этой грани не существует. Для поколения Михаила Луконина – это финская компания. До декабря 1989 года – юность, с апреля 1940 года – молодость. И свою молодость Луконин встретил стихами, замеченными всей поэзией, всей страной».
Начинается стихотворение «Коле Отраде» так:
Я жалею девушку Полю.Жалеюза любовь осторожную:«Чтоб не в плену б».За:«Мы мало знакомы»,«не знаю»,«не смею»…За ладонь, отделившую губы от губ.
Вот как пишет в воспоминаниях о Михаиле Луконине другой поэт фронтового поколения Сергей Наровчатов (Михаил Луконин. Стихи, воспоминания, письма. Волгоград, 1998): «Известность раньше всех в нашем поколении пришла к Луконину. Впечатлительный до страстности, он первым выплеснул из сердца увиденное и пережитое в финских снегах. После долгого перерыва – со времён гражданской! Это оказались первые солдатские стихи о войне. На финском фронте побывали поэты старше и опытнее нас, но война их так не обожгла, как нас – двадцатилетних ребят, сразу попавших в её морозное пекло.
Начиная читать стихи Луконина, — продолжает Наровчатов, — «…вы сразу понимали, что пришёл новый, незнакомый вам поэт, со своим способом изъяснения, своей интонацией, словарём, взглядом на жизнь… они становились трамплином перед прыжком. Прыжком к великолепным обобщениям, вошедшим потом в философию поколения»:
Я бы всем запретил охать.Губы сжав – живи!Плакать нельзя!Не позволюв своём присутствии плохоотзываться о жизни,за которую гибли друзья.
Последние строки звучали, как лозунг, и они действительно стали лозунгом, активным и наступательным.
На первом же вечере в Литинституте всех ошеломило его стихотворение «Мама». Все обратили внимание на последнюю строфу. Начиналась она строкой «Только бы возвратиться лишь!» — и всем показалось, что только о возвращении к матери он и мечтает.
…Я расцелую тебя одну,Сердце выслушаю,обниму,слёзы вытру,в лицо загляну…
Миша сделал паузу, посмотрел на слушателей и убеждённо, даже жёстко произнёс неожиданную фразу:
Перед тем, как уйти на войну.
Неожиданную? Нет. Он знал, был уверен, что главная война – впереди. Это был тот случай, когда даже по одной строке можно безошибочно определить уровень духовной зрелости. Всем стало ясно, какой огромный скачок сделала Луконин в своей поэзии.
Сидевший в зале Луговской влюблённо смотрел на Мишу. Услышав завершающую строку, он кивнул, как бы соглашаясь с ней.
Потом, спустя десятилетия, пройдя многие годы войны и мира, но не покидая вечный пост солдата, Луконин так просто и естественно скажет:
А то, что не хожу домой,прости мне, мама…
И это прозвучит как лейтмотив всей луконинской жизни».
Поэт Михаил Луконин обращался ко всему поколению – на любом посту, в любой области труда – с заветом: ПОМНИТЬ.
Сразу после Великой Отечественной вышла книга луконинских стихов «Сердцебиенье». Вторая книга поэта. А первая, по воспоминаниям Михаила Кузьмича, «…сгорела в августе сорок второго года под той самой бомбардировкой Сталинграда, которая оборвала жизнь моей матери. Книга была в типографии, листы её разнесло горячим ветром взрывов. Много лет спустя одной из своих новых книг я подарил название той, первой, — «Стихи дальнего следования».
Великая Отечественная война на протяжении всего творческого пути сопровождала «дальнее следование» дважды лауреата Государственных премий СССР поэта Михаила Луконина.
В стихотворении «Капля Волги», посвящённом родной реке, Луконин обращается к великой Волге со смелым историческим размахом в стремлении расширить в веках горизонт русской истории:
Волга-родина,прости слова восторга,и прости меня за всё,что умолчал.Я живу тобой,плыву тобою, Волга,знаю твёрдо –ты последний мой причал.Я плыву тобой,все створы отмечаю,каждый разчитаю снова по складам.Проблесковыми огнямиотвечаювсем идущим на сближениесудам.Столько жизнейнами прожито с тобою!Бурлаком ходилдорожкой бечевой.С той поры всегда хожутвоей тропою,хоть и ноеткаждый мускул плечевой.С Пугачёвым я стоялв ночи грозовой,лодки посуху от Дона волоча.Был я вольницей твоеюпонизовой,был я конницей твоейу Калача.Я твоими всеми мелямимелею,все глубины воспеваюво сто крат,всеми болями твоимия болею,торжествами,всеми праздниками рад.Уезжаю, говорю тебе –счастливо!Тихо тают на песке мои следы…Мне прощание с тобой,как боль разрыва,С каждым разом –как предчувствие беды.От волны твоей глаза мои проволгли.Отзови от всех земных широт меня.Волга-родина!Я твой.Я капля Волги.Искра малаяот вечного огня.
Однажды поэт поехал в ФРГ и выступил на заводе Круппа. А по окончании вынул из кармана пиджака осколок снаряда и заявил: «Это я вам возвращаю с Мамаева кургана». На это нужно было определенное мужество.
Михаил Кузьмич Луконин, дважды лауреат Государственных премий СССР, автор поэм «Рабочий день» и «Дорога к миру», повести в стихах «Признание в любви». Его перу принадлежат переводы с бурятского, казахского, грузинского языков. В 1978 году было издано собрание сочинений поэта в трёх томах. И с этого же времени на его родине, в селе Килинчи, как и в Астрахани, ежегодно проходят Луконинские чтения, в которых принимают участие известные поэты и писатели из разных уголков необъятной России. Луконинские дни превратились в регулярные праздники поэзии.
Лауреатами литературной премии, носящей имя Михаила Луконина, наряду астраханскими собратьями по перу, были известный волгоградский поэт Василий Макеев, москвич Юрий Лопусов и главный редактор журнала «Наш современник» поэт и публицист Станислав Куняев.
Имя Михаила Луконина увековечено в названии пассажирского теплохода и одной из улиц Астрахани.
СТИХИ МИХАИЛА ЛУКОНИНА
ВОЛЖСКОЕ
Ты всё кричишь:«Не приставать! Не чалиться!»Зачем так строго, милая баржа?От слов такихсовсем могу отчаяться,На рёбра ляжет вьедливая ржа.Ты угрожаешь мне:«Огнеопасно!»А я угрозы этой не пойму —Огнеопасно? Это же прекрасно!То, что и надо сердцу моему.Хожу, дымлю,а ты стоишь на месте,Так можно оказаться на мели.Есть у меня в грудисилёнок двести.«Давай буксир!» —гужу я. —Ну, пошли!»Нам хорошо —весь горизонт качается.Кипит меж нами светлая вода.И окрик твой:«Не приставать!» «Не чалиться!»Мне нравится теперь,как никогда.
* * *
Нет памяти у счастья.Просто нету.Я проверял недавно и давно.Любая боль оставит в сердце мету,А счастье – нет.Беспамятно оно.Оно как воздух –чувствуем и знаем.Естественно, как воздух и вода.Вот почему и не запоминаемИ к бедам не готовы никогда.О счастье говорить – и то излишне.Как сердце – полагается в груди.Пока не стиснет боль –оно не слышно,И кажется — столетья впереди.Удивлена ты:я смеюсь, не плачу.Проститься с белым светом не спешу.А я любую боль переиначу.Я памятью обид не дорожу.Беспамятное счастье я не выдам, —Мы – вдох и выдох, связаны в одно.Нас перессорить бедам и обидам —Меня и счастье —Просто не дано.
* * *
Хорошо перед боем,Когда верится простоВ то, что встретимся двое,В то, что выживем до ста.В то, что не оборвётсяВсё свистящим снарядом,Что не тут разорвётся,Дальше где-нибудь, рядом.В то, что с тоненьким воемПуля кинется мимо.В то, чему перед боемВерить необходимо.
* * *
Лето моё началось с полёта,Зима началась в «стреле»,Лёгкое, белое, беглое что-тоНаискосок слетало к земле.Ночью к окну подплыло Бологое,Но виделся памятный край,К горлу прихлынуло всё дорогоеС просьбой: «Не забывай!»Что же, скажи, не сбылось?Что забылось?Мать, расскажи, научи.Сердце встревоженное забилось,Ворочается в ночи.Видишь, сын повернулся к дому.Волга, слышишь меня?Хочу я к просторуприпасть снеговомуВ свете ясного дня.Я выхожу и иду по зазимью,Больше ждать не могу.Город вдали, за рассветною ранью,Степь на другом берегу.Волга дымит полыньёй, не застыла,Хочет быть на виду.Глазок, чтобы видеть всегдасветило,Дыханьем прожгла во льду.Я по веленью сыновнего долгаИду всё смелей, быстрей.Кличет, зовёт меня, требует ВолгаЗовом всех матерей.Волга, приду и щекой небритойПрижмусь к твоему рукаву.Волга, слышишь,в глаза взгляни ты,Скажи мне: так ли живу?
* * *
Не утешенье ты, не украшенье.Я у тебя в пожизненном долгу.Ты озаренье. Или воскрешенье.И слов найти пока что не могу.Земную красоту ты мне открылаИ Волгу прямо к сердцу привела.Так улыбнулась ласково и мило,Как будто подарила два крыла.Мой свет, всё времядумаю об этом.За что же мне увидеть привелосьТвои глаза, взволнованные светом,И светлую копну твоих волос.Беру тебя за тонкое запястье —Спасибо, жизнь!Зову тебя: пойдём —В снегу по пояс –в трудное ненастье.В ромашках по колено —летним днём.Не отрешенье ты, не возвышенье,И не прощенье отошедшей мгле.Нет, ты моё великое решенье —Любить и быть любимым на земле.Я на тебя глядеть ещё не смею.Но вот светает у меня в судьбе.Смеюсь. И прозреваю. И яснею.И возвращаюсь к самому себе.
* * *
Отлегло. Забываю.А всё-таки грустно.Опять кружись, как ветер в поле.А, может, чтобы жило искусство,Нужны на свете такие боли?Свет мой, зачем так внезапно гаснуть?Нехорошо так, как ночью в роще.Ослепила такая ясность,Что ухожу на память, на ощупь.Я оглохший. И спящий город.Стоим вдвоём, ни назад, ни вперёд.Я, — открыв удушливый ворот,Он – с открытыми ртами ворот.Мне тяжело. И если правда,Что поэзии это сродни,То бросить стихи обязательно надо,Слишком дорого стоят они.
* * *
Мы встретились с тобой –Два одиночества.Не хочется нам вспоминать о том, что было.Не то чтобы всё отошло и всё остыло.Нет, просто так –ни вспоминается, ни ропщется.Красивая ты, как никто,другим завидная,ты умная, всё понимаешь. В чём-то старшая.Движеньем головы густую прядь откидывая,Идёшь с работы, улыбаешься, уставшая.Всё бы не так, не будь другого в памяти,Или забудь другую я, или прости я.Но ты и я раздельно чем-то заняты,И ходим рядом, как Орда и Византия.А впереди такая даль! Такая улица!Идём и всё благодарим себя за что-то.Возвышенно и ново с жизнью дружится,Как будто бы мы на земле после полёта.Когда глаза мои увиделись с твоими,Мы догадались о себе легко, открыто:Нам вместе не бывать, не быть двоими –У каждого из одиночеств есть орбита.А ты смеёшься мне опять – моя сообщница.Не хочется нам вспоминать о том, что было.И не о том, кого любил, кого любила.Идём, свободные, как два пути —Два одиночества.
ОТСТУПЛЕНИЕ
Власть её не изучена,Значительно преуменьшена.Пока что, во всяком случае,Всесильна на нами женщина.Водительство пресловутое,Нам данное от рождения,Наше главенство дутое —Чистое заблуждение.Укоренилось ложноеПредставленье привычное.Женщина – дело сложное,Явление необычное.Эта простая истинаНе каждому открывается.Застенчиво и таинственноЖенщина улыбается.Приходим, бедой отмечены,Подвигами небывалыми,Мы всё равно для женщиныДетьми остаёмся малыми.На взлёты и на крушения,На все наши игры шумныеСмотрят, даря прощение,Женщины – люди умные.Спорится или ссорится,Любится или дружится,Забудется или помнится —Женщину надо слушаться.Она одарит надеждами,Осмеивает сомнения.Врачует руками нежнымиОтметины и ранения.Учит она. Воспитывает.
ПотомНа разрыв испытывает.
СПИТЕ, ЛЮДИ…
Спите, люди. Отдохните. Вы устали.Отдохните от любви и маеты.Млечный путь усыпан звёздными кустами,Ваши окна отцветают, как цветы.Наработались, устали ваши руки,Нагляделись и наискрились глаза,И сердца, устав от радости и муки,Тихо вздрагивают, встав на тормоза.Спите люди, это просто ночь покуда.Вы не бойтесь – день проснётся, снова жив.Спите, люди.Ночь такая – просто чудо.Отдыхайте, пятки-яблоки сложив.Я на цыпочках хожу, и мне счастливо.Вспоминаю, как цветасто спит Париж.Спит Марсель у знаменитого залива.И тебя я помню, Прага, — сладко спишь.Вспоминаю ночи Дели и Рангуна.К пальмам голову – некрепко спит Ханой.И Пном-Пень, устав от солнечного чуда,Спит на ложе красоты своей земной.В Таиланде тихо спит вода Сиама.Спят плавучие базары. Ночь в порту.«Тише, тише –Я шептал над ухом прямо. –Берегите, люди, эту красоту!..»Спали в Хельсинки. Ногами снег сминаю.И ходу так осторожно, словно лось…Тишина. Я всё хожу и вспоминаю,Как в Пекине что-то очень не спалось.Вот и ты теперь уснула под Москвою.Спи, родная. Спи с ладонью под щекой.Я взволнован красотой и добротою.Ты прости мне этот сложный неспокой.Снова Волгу звёзды крупно оросили.Здесь, у хутора Глухого, спать пора.Снюсь я дочери своей, Анастасии,Тише, тише – не будите до утра.Спите, люди, сном предутренним одеты.Отдыхайте для работы, для игры,Привязав на нитке дальние ракеты,Словно детские зелёные шары.Чтобы дети и колосья вырастали,Чтоб проснуться в свете дня, а не во мгле, —Спите, люди. Отдохните. Вы устали.Не мешайте жить друг другу на земле.
ПРО ЭТО
Вот это и естьТо, что называют любовью?Так это зовётся?Так пишется?Это и есть?Вы руки тяжёлые закинете к изголовью,Ночь не ответит.Дождь забарабанит об жесть.Будут зимы, и вьюги, и росы на травах,И звёзды, и радости будутРазрывы придут.И только не будетНи виноватых,Ни правых,Ни знающих,Ни умудрённых,Ни лечащих тут.Никогда, никого не расспрашивайте об этом,Ни друга,ни ветер,ни самую умную ночь.Ликуйте или страдайте одниИ не верьте поэтам.Поэтыи сами себе-то не могут помочь.Берите всю радость себе,не отдавайте и муку,Это только вдвоём открывают,уж если любовь.Воспоминания о любвиНе годятся в науку.Всё не так.Всё по-новому, снова,Не снова, а вновь.Нельзя объяснить,Что это со мной или с вами.Один среди поля,под ливнем,и ходит гроза.Об этом никак невозможно чужими словами,Слова не приходят —Молчите глазами в глаза.Молчите,Чтобы ресницы задели ресницы,Чтоб сердце услышало сердце другое в громах.Любите друг друга.Не думайте – явь это всё или снится,Любите друг друга, не бойтесь,Не ройтесь в томах.Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни ГОСТа.Будет она неотступна, мучительна,как и со мной.Не пишется это,Не слышится,Дышится просто.Так и поэзия –Дышится жизнью самой.
НА ПЕРЕВАЛЕ
На перевале тут не до шуток.Вы там бывали?Как жутокЭтот промежутокНа перевале!На самом гребне седой вершиныТорчишь нелепо.И одинаково недостижимыЗемля и небо.Не знаешь –Смелость тебя вздымаетИль гонит робость.Взлететь ли, или – и так бывает –Пропасть, как в пропасть?Не знаешь – смертен ты или вечен,Лжец или правый,Развенчан ты или увенчанХулой иль славой.То всё умею и всё могу,То нет – не смею.То сразу снова у всех в долгу,То всё имею.Как обозначить своё звучанье –Слезами? Смехом?Чем отзовётся земля – молчаньем?Иль горным эхом?То хочется вселеннойкрикнуть: Эгей! – с разбега;То боязно: вот оборвутсяЗавалы снега…Всё это поднялосьпомимо меня, со мною.Должно быть, этовон та равнинаВсему виною.На перевалеземля видна как отдалённость.На перевалеЛюдям нужна определённость.— Да? – я спрашивал там, внизу, —тогда, в начале.— Нет? – вопросом на мой вопросмне отвечали.На перевале, на гребне лет,Не пряча взгляда, —Да или нет? Да или нет? —Ответить надо…О испытание на вершине,Ты просто мука.Внизу словами затормошили,А тут ни звука.Там на улыбку любви и болиГлядел – не видел.Отстраняя родные слёзы,Навек обидел.Там в одиночествотак бежалось – не успевали.От одиночества сердце сжалосьНа перевале.Как будто молнией вдруг расколот,То в жар, то в холод.То так велик! То снова мал.То стар. То молод.
ПРИДУ К ТЕБЕ
Ты думаешь:Принесу с собойУсталое тело свое.Сумею ли быть тогда с тобой,Целый день вдвоем?Захочу рассказать о смертном дожде,Как горела трава, —А ты —а ты жила в беде,Тебе не нужны слова.Про то, как чудом выжил, начну,Как смерть меня обошла.А ты —ты в ночь грозовую однуВолгу переплыла.Спеть попрошу,а ты самаЗабыла, как поют.Потом меня сведет с умаНепривычный уют.Будешь к завтраку накрывать,И я усядусь в углу,Начнешь, как прежде, стелитькровать,
А я — усну на полу.Потом покоя тебя лишу,Вырою щель у ворот,Ночью вздрогнув, тебя спрошу:«Стой, кто идет?!»Нет, не думай, что так приду.Жили мы на войне,Мы научились ломать беду —Работать и жить вдвойне.Не за благодарностью я бегу, —Благодарить лечу!Все, что хотел, я сказал врагу,Теперь работать хочу.Не за утешением —утешать
Переступлю порог.То, что я сделал, к тебе спеша, —Не одолженье, а долг.Приду работать, в гостях побывать,Слова про любовь сложить,Взять отвоеванные права,Трудно и жадно жить.В этом зареве роковомВыбор был небольшой,Но лучше прийти с пустым рукавом,Чем с пустой душой.
В ВАГОНЕ
Как странно всё-таки: вагон.Билет. Звонок. Вокзал. Домой.И свет и гром со всех сторoн.Kолёcа бьются подо мной.Шестнадцать месяцев копиля недоверие к тому,что кто-то жил, работал, был,болел и спал в своём дому.Шестнадцать месяцев подрядокопом всё казалось мне.В вагоне громко говорято керосине и вине.А у меня всего три дня.Я вслушиваюсь в их слова.Вздыxaют, горестно клянядорoговизну на дрова.А мне ведь дорог каждый час.
Жилет раскинув меховой,я по вагону, напоказ,пошёл походкой фронтовой.Я был во всей своей красе(Блестит на левой стороне!).— Оттуда? — спрашивают все.— Да, тяжело вам на войне…— Шёл, улыбался и кивал,молодцеватый и прямой.— В боях бывали?— Да, бывал.— Куда же едете?— Домой!— Из госпиталя? На, сынок… —Беру, жую мякинный кус.— Kури. — Глотаю я дымок,соломой отдает на вкус.— Ложись, устал… Мы ничего,мы тут пристроимся в углу.У вас там трудно с ночевой,мы перебьёмся. Мы в тылу.— Ложись и спи…— Слаба кирза,как они там зимой, в бою! —Прикрыла женщина глаза,упрятав ноги под скамью.— Спи… —А колёса все галдят.— Спи…Все живём одной бедой…— Спи. Исхудал-то как солдат…
А был я просто молодой.
1942
МОИ ДРУЗЬЯ
Госпиталь.Всё в белом.Стены пахнут сыроватым мелом.Запеленaв нас туго в одеялаи подтрунив над тем, как мы малы,нагнувшись, воду по полу гоняласестра.
А мы глядели на полы.И нам в глаза влетала синева,вода, полы…Кружилась голова.Слова кружились: «Друг, какое нынче?Суббота?Вот, не вижу двадцать дней…»Пол голубой в воде, а воздух дымчат.«Послушай, друг…» —И всё о ней, о ней…
Несли обед.Их с ложек всех кормили.А я уже сидел спиной к стене,и капли щей на одеяле стыли.Завидует танкист ослепший мнеи говоритпро то, как двадцать днейне видит.И — о ней, о ней, о ней…
— А вот сестра, ты письма пpодиктуй ей!— Она не сможет, друг, тут сложность есть.— Какая сложность? Ты о ней не думай…— Вот ты бы взялся!— Я?— Ведь руки есть?!— Я не смoгу!— Ты сможeшь!— Слов не знаю!— Я дам слова!— Я не любил…— Люби!Я научу тебя, припоминая… —Я взял перо. А он сказал: — «Родная!» —Я записал. Он: — «Думай, что убит…»— «Живу», — я написал.Он: — «Ждать не надо…» —А я, у правды всей на поводу,водил пером: «Дождись, моя награда…»Он: «Не вернусь…»А я: «Приду! Приду!»
Шли письма от неё. Он пел и плакал,письмо держал у просветлённых глаз.Теперь меня просила вся палата:— Пиши! — Их мог обидеть мой отказ.— Пиши! — Но ты же сам сумеешь, левой!— Пиши! — Но ты же видишь сам?! — Пиши!..
Всё в белом.Стены пахнут сыроватым мелом.Где это все? Ни звука. Ни души.Друзья, где вы?..Светает у причала.Вот мой сосед дежурит у руля.Вcё в памяти переберу сначала.Друзей моих ведёт ко мне земля.Один мотор заводит на заставе,другой с утра пускает жернова.А я?А я молчать уже не вправе.Порученные мне горят слова.— Пиши! — диктуют мне они. Сквознаялетит строка. — Пиши о нас! Труби!..— Я не смогу! — Ты сможешь! — Слов не знаю…— Я дам слова!Ты только жизнь люби!
1947
НАПОМИНАНИЕ
Самый светлый,Самый летний день в году,самый больший день Земли —двадцать второго.Спали дети,зрели яблоки в саду.Вспоминаем,вспоминаем это снова.В Сталинграде Волга тихая плылаи баюкала прохладой переплеска.С увольнительной в кармашкедня ждалапограничная пехота возле Бреста.Спал Матросов.Спал Гастелло в тишине.На рыбалку Павлов шёл тропой недолгой.В Сталинграде мать письмо писала мнеи звала меня домой,манила Волгой.Талалихин по Тверскому шёл в ту ночь,у Никитских попрощался —ночи мало —с той, которой я ничем не мог помочьв день,когда она на улице рыдала.Вспоминаем эту ночь и в этот часвзрыв,что солнце погасил в кромешном гуле,сквозь повязки неумелые сочась,кровь народа заалелав том июне.
Шаг за шагом вспоминаем,день за днём,взрыв за взрывом,смерть за смертью,боль за болью,год за годом, опалённые огнём,год за годом, истекающие кровью.Вспоминаем торжество,как шли и шлии Берлин огнём открыли с поворота,и увидели просторы всей земли,проходясквозь Бранденбургские ворота.Сами звери поджигали свой рейхстаг,дым последний очертанья улиц путал,но Егоров и Кантария наш стягводрузили на шатающийся купол.Вспоминаем всех героев имена,все победы называем поимённо.Помнит вечная кремлёвская стена,как валились к нейфашистские знамёнa.
Нам бы только этот май и вспоминать,но июнь ещё стоит перед глазами,если жало начинают подниматьи охрипшими пророчить голосами.Мы не просто вспоминаемдень войны,не для слёз и мемуаров вспоминаем.Люди мира вспоминать о нём должны.Мы об этомвсей Земле напоминаем.
1955
ОБЕЛИСК
Вы думаете — нет меня,что я не с вами?Ты, мама, плачешь обо мне.А вы грустите.Вы говорите обо мне,звеня словами.А если и забыли вы…Тогда простите.
Да. Это было всё со мной,я помню, было.Тяжёлой пулей разрывнойменя подмыло.Но на поверхности земнойя здесь упрямо.Я только не хожу домой.Прости мне, мама.
Нельзя с бессменного постамне отлучиться,поручена мне высотавсей жизни мира.А если отошёл бы я —иль глянул мимо —представьте,что бы на земле могло случиться!Да, если только отойду —нахлынут, воя,как в том задымленном году,громя с разбега,пройдут мимо менявот тут,топча живое,кровавым пальцем отведутвсе стрелки века.Назад — во времена до вас,цветы детсада,за часом час —до Волжской ГЭС ещё задолго,так — год за годом —в те года у Сталинграда,в года,когда до самых звёзд горела Волга.В год сорок…В самый первый бой,в огонь под Минском,в жар первой раны пулевой,в год сорок первый…Нет,я упал тогда в бою с великой верой,и ветер времени гудит над обелиском.Не жертва, не потеря я —ложь, что ни слово.Не оскорбляйте вы меняшумихой тризны.Да если бы вернулась вспятьугроза жизни —живой,я бы пошёл опять навстречу снова!
Нас много у тебя, страна,да, нас немало.Мы — это весь простор земнойв разливе света.Я с вами.Надо мной шумит моя победа.
А то, что не иду домой,прости мне, мама.
1963* * *
Изо дня в день я думаю о тебе –Моей колыбели, моей судьбе –Женщине, вырастившей меня…Мама, если меня простишьСердцем маминым, решено:Я расцелую тебя одну,Сердце послушаю, обниму,Слёзы вытру, в лицо взгляну…Перед тем как уйти на войну.
Эти стихи написаны маме…
А подвел итог войне Михаил Луконин такими строчками:
Четыре года жизни – год за годом,Четыре года смерти – день за днемВо имя мира всем земным народамБежали, опоясаны огнём.Всё, что свершили, – памятно и свято.Навеки будут рядом, без конца, –Могила Неизвестного солдатаИ счастье победившего бойца.
Восемь строк, а какие ёмкие…
souzpisatel.ru
Михаил Луконин (1918 – 1976)
Про это
Вот это и есть то,что называют любовью? Так это зовётся?Так пишется?Это и есть?..Вы руки тяжёлые закинете к изголовью,ночь не ответит.Дождь забарабанит об жесть.Будут зимы, и вьюги, и росы на травах,и звёзды, и радости будут.Разрывы придут,И только не будет ни виноватых,ни правых,ни знающих,ни умудрённых,ни лечащих тут.Никогда, никого не расспрашивайте об этом –ни друга, ни ветер, ни самую умную ночь.Ликуйте или страдайте однии не верьте поэтам,поэтыи сами себе-то не могут помочь.Берите всю радость себе, не отдавайте и муку,это только вдвоём открывают,уж если любовь.Воспоминания о любви не годятся в нaуку,всё не так.Всё по-новому, снова,не снова, а вновь.Нельзя объяснить –что это, со мной или с вами.Один среди поля,под ливнем,и ходит гроза.Об этом никак невозможно чужими словами,слова не приходят –молчите глазами в глаза.Молчите,чтобы ресницы задели ресницы,чтоб сердце услышало сердце другое в громах.Любите друг друга.Не думайте – явь это всё или снится,любите друг друга,не бойтесь,не ройтесь в томах.Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни Госта,будет она неотступна, мучительна,как и со мной.Не пишется это,не слышится.Дышится просто.
Так и поэзия –дышитсяжизнью самой.
1960Хорошо
Хорошо перед боем,когда верится простов то,что встретимся двое,в то,что выживем до ста,в то,что не оборвётсявсё свистящим снарядом,что не тут разорвётся,дальше где-нибудь, рядом.
В то,что с тоненьким воемпуля кинется мимо.В то,чему перед боемВерить необходимо.
1942
В вагоне
Как странно всё-таки: вагон.Билет. Звонок. Вокзал. Домой.И свет и гром со всех сторoн.Kолёcа бьются подо мной.Шестнадцать месяцев копиля недоверие к тому,что кто-то жил, работал, был,болел и спал в своём дому.Шестнадцать месяцев подрядокопом всё казалось мне.В вагоне громко говорято керосине и вине.А у меня всего три дня.Я вслушиваюсь в их слова.Вздыxaют, ггорестно клянядорoговизну на дрова.А мне ведь дорог каждый час.
Жилет раскинув меховой,я по вагону, напоказ,пошёл походкой фронтовой.Я был во всей своей красе(Блестит на левой стороне!).– Оттуда? – спрашивают все.– Да, тяжело вам на войне…– Шёл, улыбался и кивал,молодцеватый и прямой.– В боях бывали?– Да, бывал.– Куда же едете?– Домой!– Из госпиталя? На, сынок… –Беру, жую мякинный кус.– Kури. – Глотаю я дымок,соломой отдает на вкус.– Ложись, устал… Мы ничего,мы тут пристроимся в углу.У вас там трудно с ночевой,мы перебьёмся. Мы в тылу.– Ложись и спи…– Слаба кирза,как они там зимой, в бою! –Прикрыла женщина глаза,упрятав ноги под скамью.– Спи… –А колёса все галдят.– Спи…Все живём одной бедой…– Спи. Исхудал-то как солдат…
А был я просто молодой.
1942
Мои друзья
Госпиталь.Всё в белом.Стены пахнут сыроватым мелом.Запеленaв нас туго в одеялаи подтрунив над тем, как мы малы,нагнувшись, воду по полу гоняласестра.
А мы глядели на полы.И нам в глаза влетала синева,вода, полы…Кружилась голова.Слова кружились: «Друг, какое нынче?Суббота?Вот, не вижу двадцать дней…»Пол голубой в воде, а воздух дымчат.«Послушай, друг…» –И всё о ней, о ней…
Несли обед.Их с ложек всех кормили.А я уже сидел спиной к стене,и капли щей на одеяле стыли.Завидует танкист ослепший мнеи говоритпро то, как двадцать днейне видит.И – о ней, о ней, о ней…
– А вот сестра, ты письма пpодиктуй ей!– Она не сможет, друг, тут сложность есть.– Какая сложность? Ты о ней не думай…– Вот ты бы взялся!– Я?-Ведь руки есть?!– Я не смoгу!– Ты сможeшь!– Слов не знаю!– Я дам слова!– Я не любил…– Люби!Я научу тебя, припоминая… –Я взял перо. А он сказал: – «Родная!» –Я записал. Он: – «Думай, что убит…»– «Живу», – я написал.Он: – «Ждать не надо…» –А я, у правды всей на поводу,водил пером: «Дождись, моя награда…»Он: «Не вернусь…»А я: «Приду! Приду!»
Шли письма от неё. Он пел и плакал,письмо держал у просветлённых глаз.Теперь меня просила вся палата:– Пиши! – Их мог обидеть мой отказ.– Пиши! – Но ты же сам сумеешь, левой!– Пиши! – Но ты же видишь сам?! – Пиши!..
Всё в белом.Стены пахнут сыроватым мелом.Где это все? Ни звука. Ни души.Друзья, где вы?..Светает у причала.Вот мой сосед дежурит у руля.Вcё в памяти переберу сначала.Друзей моих ведёт ко мне земля.Один мотор заводит на заставе,другой с утра пускает жернова.А я?А я молчать уже не вправе.Порученные мне горят слова.– Пиши! – диктуют мне они. Сквознаялетит строка. – Пиши о нас! Труби!..– Я не смогу! – Ты сможешь! – Слов не знаю…– Я дам слова!Ты только жизнь люби!
1947
Напоминание
Самый светлый,Самый летний день в году,самый больший день Земли –двадцать второго.Спали дети,зрели яблоки в саду.Вспоминаем,вспоминаем это снова.В Сталинграде Волга тихая плылаи баюкала прохладой переплеска.С увольнительной в кармашкедня ждалапограничная пехота возле Бреста.Спал Матросов.Спал Гастелло в тишине.На рыбалку Павлов шёл тропой недолгой.В Сталинграде мать письмо писала мнеи звала меня домой,манила Волгой.Талалихин по Тверскому шёл в ту ночь,у Никитских попрощался –ночи мало –с той, которой я ничем не мог помочьв день,когда она на улице рыдала.Вспоминаем эту ночь и в этот часвзрыв,что солнце погасил в кромешном гуле,сквозь повязки неумелые сочась,кровь народа заалелав том июне.
Шаг за шагом вспоминаем,день за днём,взрыв за взрывом,смерть за смертью,боль за болью,год за годом, опалённые огнём,год за годом, истекающие кровью.Вспоминаем торжество,как шли и шлии Берлин огнём открыли с поворота,и увидели просторы всей земли,проходясквозь Бранденбургские ворота.Сами звери поджигали свой рейхстаг,дым последний очертанья улиц путал,но Егоров и Кантария наш стягводрузили на шатающийся купол.Вспоминаем всех героев имена,все победы называем поимённо.Помнит вечная кремлёвская стена,как валились к нейфашистские знамёнa.
Нам бы только этот май и вспоминать,но июнь ещё стоит перед глазами,если жало начинают подниматьи охрипшими пророчить голосами.Мы не просто вспоминаемдень войны,не для слёз и мемуаров вспоминаем.Люди мира вспоминать о нём должны.Мы об этомвсей Земле напоминаем.
1955
Обелиск
Вы думаете – нет меня,что я не с вами?Ты, мама, плачешь обо мне.А вы грустите.Вы говорите обо мне,звеня словами.А если и забыли вы…Тогда простите.
Да. Это было всё со мной,я помню, было.Тяжёлой пулей разрывнойменя подмыло.Но на поверхности земнойя здесь упрямо.Я только не хожу домой.Прости мне, мама.
Нельзя с бессменного постамне отлучиться,поручена мне высотавсей жизни мира.А если отошёл бы я –иль глянул мимо –представьте,что бы на земле могло случиться!Да, если только отойду –нахлынут, воя,как в том задымленном году,громя с разбега,пройдут мимо менявот тут,топча живое,кровавым пальцем отведутвсе стрелки века.Назад – во времена до вас,цветы детсада,за часом час –до Волжской ГЭС ещё задолго,так – год за годом –в те года у Сталинграда,в года,когда до самых звёзд горела Волга.В год сорок…В самый первый бой,в огонь под Минском,в жар первой раны пулевой,в год сорок первый…Нет,я упал тогда в бою с великой верой,и ветер времени гудит над обелиском.Не жертва, не потеря я –ложь, что ни слово.Не оскорбляйте вы меняшумихой тризны.Да если бы вернулась вспятьугроза жизни –живой,я бы пошёл опять навстречу снова!
Нас много у тебя, страна,да, нас немало.Мы – это весь простор земнойв разливе света.Я с вами.Надо мной шумит моя победа.
А то, что не иду домой,прости мне, мама.
1963
poezosfera.ru
КОЛЕ ОТРАДЕ ПРИДУ К ТЕБЕ СПИТЕ, ЛЮДИ НА ПЕРЕВАЛЕРАНЫ ОБЕЛИСКВ НОВОГОДНЮЮ НОЧЬ РОССИЯНЕОБХОДИМОСТЬ ВОЗРАСТ ОТСТУПЛЕНИЕ А ЖИЗНЬ СВЕРХ МЕРЫЧитает автор
Я очень люблю голос, который вы сейчас услышите. Голос поэта Михаила Луконина. Без его участия, совета и привета моя жизнь была бы много беднее.Я буду говорить о голосе Михаила Луконина, называя «голосом» творческую манеру, или почерк, или характер поэта, — как вам угодно.Так вот, голос Михаила Луконина отчетливо, внятно и сразу заметно определился в нашей поэзии в 1940 году. Мне кажется, что отсчет на¬чинающейся зрелости и известности поэта Луконина следует вести от стихотворения, сразу ставшего знаменитым:
«Я жалею девушку Полю,Жалею за любовь осторожную»...
Так начинается — словно застает пас врас¬плох, заманивает и ведет за собой — стихотворе¬ние, посвященное Коле Отраде, а кончается оно такими строками:
«А если бы в марте, тогда.мы поменялись местами.Он сейчасобо мне написал бывот это»
Между теми и другими строками уместились исчерпывающие сведения об авторе и его ровесниках, какими они были в ту пору. И говорится об этом с живым азартом молодого сердцебиения объединяющим любовь, отвагу, скорбь и надежду. Стихотворение это знаменательно еще я тем, что оно раз и навсегда обнаруживает все особенности голоса Михаила Луконина: совершенную, ничем не скованную свободу речи, непринужден¬ную доверительность интонации.А сейчас я почтительно предоставляю слово Павлу Григорьевичу Антокольскому. Вот что он написал мне: «Я так рад, что ты пишешь о Луконине! Я с волнением подумал, что между мной и им такая же почти разница возраста, как между им и тобой, а все ж мы едины, и любим друг друга, и друг у друга учимся. Я вспомнил вдруг то, что ты не можешь помнить. Ты, конечно, знаешь его стихотворение о госпитале, и о слепом танки¬сте, диктующем письмо о собственной смерти, и о поэте, пишущем это письмо. «Он: «Не вернусь...» — А я: «Приду! Приду!» Так вот, я помню, как Луконин читал эти стихи в 47 году — молодой, острохудой, имеющий в облике то особенное выражение отваги я жизненной силы, которое отличало всех молодых людей, с победой вернувшихся с фронта. и восхищался им и верил в него, с особенной силой ощущая исцеляющий, обнадеживающий смысл этого стихотворения и вообще искусства. Тогда я впервые подумал не только о том, что непоправимо отняла у нас вой¬на, но и о том, что она дала нашему уму и духу. Волга и война — вот две главные силы судьбы, предрешившие дальнейшее развитие личности и творчества Луконина».Горестный опыт потерь стал нравственным приобретением поэта.
«Но лучше прийтиС пустым рукавом, Чем с пустою душой»
Я впервые увидела Луконина в 1955 году, а Волга и война все еще были при нем, или в нем. И так это всегда и будет. Их постоянное присутствие в его памяти сквозило в облике, странно сочетаясь с небрежной современной элегантностью — в речах, в повадке, в стихах, которые я услышала на первом праздничном Дне поэзии, во дворе университета на Моховой. К тому времени Луконин уже стал маститым поэтом, и по¬тому так пленял и воспитывал его неожиданный способ общения с начинающими писать. Улыбкой, речью, предлагающей дружество на равных, гра¬циозно-угловатой спортивной осанкой, свидетелствующейО силе и великодушии, он лишал собеседника молодой вздорной строптивости, ничему преднамеренно не учил и поэтому мог научить многому. Творчество Луконина сегодня свидетельствует о его совершенной духовной зрелости. Поэзия — всегда поиск точного совпадения между словом, которое говоришь, и предметом, который имеешь в виду. И Луконин преуспел в этой многотрудной работа. Но достижение зрело¬сти — для поэта не остановка, а побуждение к дальнейшему движению. В этом смысле многое объясняет замечательное стихотворение «А жизнь сверх меры — празднество и мука». Но я не стану цитировать это стихотворение — вслушайтесь в него. Вам предстоит общение с поэтом, и я от всей души рада за вас.
Белла Ахмадулина
teatr.audio
ВОЛЖСКОЕ
Ты всё кричишь: «Не приставать! Не чалиться!» Зачем так строго, милая баржа? От слов таких совсем могу отчаяться, На рёбра ляжет вьедливая ржа. Ты угрожаешь мне: «Огнеопасно!» А я угрозы этой не пойму - Огнеопасно? Это же прекрасно! То, что и надо сердцу моему. Хожу, дымлю, а ты стоишь на месте, Так можно оказаться на мели. Есть у меня в груди силёнок двести. «Давай буксир!» - гужу я. - Ну, пошли!» Нам хорошо - весь горизонт качается. Кипит меж нами светлая вода. И окрик твой: «Не приставать!» «Не чалиться!» Мне нравится теперь, как никогда.
* * *
Нет памяти у счастья. Просто нету. Я проверял недавно и давно. Любая боль оставит в сердце мету, А счастье – нет. Беспамятно оно. Оно как воздух – чувствуем и знаем. Естественно, как воздух и вода. Вот почему и не запоминаем И к бедам не готовы никогда. О счастье говорить – и то излишне. Как сердце – полагается в груди. Пока не стиснет боль – оно не слышно, И кажется - столетья впереди. Удивлена ты: я смеюсь, не плачу. Проститься с белым светом не спешу. А я любую боль переиначу. Я памятью обид не дорожу. Беспамятное счастье я не выдам, - Мы – вдох и выдох, связаны в одно. Нас перессорить бедам и обидам - Меня и счастье - просто не дано.
* * * Хорошо перед боем, Когда верится просто В то, что встретимся двое, В то, что выживем до ста. В то, что не оборвётся Всё свистящим снарядом, Что не тут разорвётся, Дальше где-нибудь, рядом. В то, что с тоненьким воем Пуля кинется мимо. В то, чему перед боем Верить необходимо.
* * *
Лето моё началось с полёта, Зима началась в «стреле», Лёгкое, белое, беглое что-то Наискосок слетало к земле. Ночью к окну подплыло Бологое, Но виделся памятный край, К горлу прихлынуло всё дорогое С просьбой: «Не забывай!» Что же, скажи, не сбылось? Что забылось? Мать, расскажи, научи. Сердце встревоженное забилось, Ворочается в ночи. Видишь, сын повернулся к дому. Волга, слышишь меня? Хочу я к простору припасть снеговому В свете ясного дня. Я выхожу и иду по зазимью, Больше ждать не могу. Город вдали, за рассветною ранью, Степь на другом берегу. Волга дымит полыньёй, не застыла, Хочет быть на виду. Глазок, чтобы видеть всегда светило, Дыханьем прожгла во льду. Я по веленью сыновнего долга Иду всё смелей, быстрей. Кличет, зовёт меня, требует Волга Зовом всех матерей. Волга, приду и щекой небритой Прижмусь к твоему рукаву. Волга, слышишь, в глаза взгляни ты, Скажи мне: так ли живу?
* * *
Не утешенье ты, не украшенье. Я у тебя в пожизненном долгу. Ты озаренье. Или воскрешенье. И слов найти пока что не могу. Земную красоту ты мне открыла И Волгу прямо к сердцу привела. Так улыбнулась ласково и мило, Как будто подарила два крыла. Мой свет, всё время думаю об этом. За что же мне увидеть привелось Твои глаза, взволнованные светом, И светлую копну твоих волос. Беру тебя за тонкое запястье - Спасибо, жизнь! Зову тебя: пойдём - В снегу по пояс – в трудное ненастье. В ромашках по колено - летним днём. Не отрешенье ты, не возвышенье, И не прощенье отошедшей мгле. Нет, ты моё великое решенье - Любить и быть любимым на земле. Я на тебя глядеть ещё не смею. Но вот светает у меня в судьбе. Смеюсь. И прозреваю. И яснею. И возвращаюсь к самому себе.
* * * Отлегло. Забываю. А всё-таки грустно. Опять кружись, как ветер в поле. А, может, чтобы жило искусство, Нужны на свете такие боли? Свет мой, зачем так внезапно гаснуть? Нехорошо так, как ночью в роще. Ослепила такая ясность, Что ухожу на память, на ощупь. Я оглохший. И спящий город. Стоим вдвоём, ни назад, ни вперёд. Я, - открыв удушливый ворот, Он – с открытыми ртами ворот. Мне тяжело. И если правда, Что поэзии это сродни, То бросить стихи обязательно надо, Слишком дорого стоят они.
ОТСТУПЛЕНИЕ
Власть её не изучена, Значительно преуменьшена. Пока что, во всяком случае, Всесильна над нами женщина. Водительство пресловутое, Нам данное от рождения, Наше главенство дутое - Чистое заблуждение. Укоренилось ложное Представленье привычное. Женщина – дело сложное, Явление необычное. Эта простая истина Не каждому открывается. Застенчиво и таинственно Женщина улыбается. Приходим, бедой отмечены, Подвигами небывалыми, Мы всё равно для женщины Детьми остаёмся малыми. На взлёты и на крушения, На все наши игры шумные Смотрят, даря прощение, Женщины – люди умные. Спорится или ссорится, Любится или дружится, Забудется или помнится - Женщину надо слушаться. Она одарит надеждами, Осмеивает сомнения. Врачует руками нежными Отметины и ранения. Учит она. Воспитывает.
Потом На разрыв испытывает.
НА ПЕРЕВАЛЕ
На перевале тут не до шуток. Вы там бывали? Как жуток Этот промежуток На перевале! На самом гребне седой вершины Торчишь нелепо. И одинаково недостижимы Земля и небо. Не знаешь – Смелость тебя вздымает Иль гонит робость. Взлететь ли, или – и так бывает – Пропасть, как в пропасть? Не знаешь – смертен ты или вечен, Лжец или правый, Развенчан ты или увенчан Хулой иль славой. То всё умею и всё могу, То нет – не смею. То сразу снова у всех в долгу, То всё имею. Как обозначить своё звучанье – Слезами? Смехом? Чем отзовётся земля – молчаньем? Иль горным эхом? То хочется вселенной крикнуть: Эгей! – с разбега; То боязно: вот оборвутся Завалы снега… Всё это поднялось помимо меня, со мною. Должно быть, это вон та равнина Всему виною. На перевале земля видна как отдалённость. На перевале Людям нужна определённость. -Да? – я спрашивал там, внизу, - тогда, в начале. -Нет? – вопросом на мой вопрос мне отвечали. На перевале, на гребне лет, Не пряча взгляда, - Да или нет? Да или нет? - Ответить надо… О испытание на вершине, Ты просто мука. Внизу словами затормошили, А тут ни звука. Там на улыбку любви и боли Глядел – не видел. Отстраняя родные слёзы, Навек обидел. Там в одиночество так бежалось – не успевали. От одиночества сердце сжалось На перевале. Как будто молнией вдруг расколот, То в жар, то в холод. То так велик! То снова мал. То стар. То молод.
СПИТЕ, ЛЮДИ…
Спите, люди. Отдохните. Вы устали. Отдохните от любви и маеты. Млечный путь усыпан звёздными кустами, Ваши окна отцветают, как цветы. Наработались, устали ваши руки, Нагляделись и наискрились глаза, И сердца, устав от радости и муки, Тихо вздрагивают, встав на тормоза. Спите люди, это просто ночь покуда. Вы не бойтесь – день проснётся, снова жив. Спите, люди. Ночь такая – просто чудо. Отдыхайте, пятки-яблоки сложив. Я на цыпочках хожу, и мне счастливо. Вспоминаю, как цветасто спит Париж. Спит Марсель у знаменитого залива. И тебя я помню, Прага, - сладко спишь. Вспоминаю ночи Дели и Рангуна. К пальмам голову – некрепко спит Ханой. И Пном-Пень, устав от солнечного чуда, Спит на ложе красоты своей земной. В Таиланде тихо спит вода Сиама. Спят плавучие базары. Ночь в порту. «Тише, тише – Я шептал над ухом прямо. – Берегите, люди, эту красоту!..» Спали в Хельсинки. Ногами снег сминаю. И ходу так осторожно, словно лось… Тишина. Я всё хожу и вспоминаю, Как в Пекине что-то очень не спалось. Вот и ты теперь уснула под Москвою. Спи, родная. Спи с ладонью под щекой. Я взволнован красотой и добротою. Ты прости мне этот сложный неспокой. Снова Волгу звёзды крупно оросили. Здесь, у хутора Глухого, спать пора. Снюсь я дочери своей, Анастасии, Тише, тише – не будите до утра. Спите, люди, сном предутренним одеты. Отдыхайте для работы, для игры, Привязав на нитке дальние ракеты, Словно детские зелёные шары. Чтобы дети и колосья вырастали, Чтоб проснуться в свете дня, а не во мгле, - Спите, люди. Отдохните. Вы устали. Не мешайте жить друг другу на земле.
ПРО ЭТО
Вот это и есть То, что называют любовью? Так это зовётся? Так пишется? Это и есть? Вы руки тяжёлые закинете к изголовью, Ночь не ответит. Дождь забарабанит об жесть. Будут зимы, и вьюги, и росы на травах, И звёзды, и радости будут Разрывы придут. И только не будет Ни виноватых, Ни правых, Ни знающих, Ни умудрённых, Ни лечащих тут. Никогда, никого не расспрашивайте об этом, Ни друга, ни ветер, ни самую умную ночь. Ликуйте или страдайте одни И не верьте поэтам. Поэты и сами себе-то не могут помочь. Берите всю радость себе, не отдавайте и муку, Это только вдвоём открывают, уж если любовь. Воспоминания о любви Не годятся в науку. Всё не так. Всё по-новому, снова, Не снова, а вновь. Нельзя объяснить, Что это со мной или с вами. Один среди поля, под ливнем, и ходит гроза. Об этом никак невозможно чужими словами, Слова не приходят - Молчите глазами в глаза. Молчите, Чтобы ресницы задели ресницы, Чтоб сердце услышало сердце другое в громах. Любите друг друга. Не думайте – явь это всё или снится, Любите друг друга, не бойтесь, Не ройтесь в томах. Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни ГОСТа. Будет она неотступна, мучительна, как и со мной. Не пишется это, Не слышится, Дышится просто. Так и поэзия – Дышится жизнью самой.
* * * Мы встретились с тобой – Два одиночества. Не хочется нам вспоминать о том, что было. Не то чтобы всё отошло и всё остыло. Нет, просто так – ни вспоминается, ни ропщется. Красивая ты, как никто, другим завидная, ты умная, всё понимаешь. В чём-то старшая. Движеньем головы густую прядь откидывая, Идёшь с работы, улыбаешься, уставшая. Всё бы не так, не будь другого в памяти, Или забудь другую я, или прости я. Но ты и я раздельно чем-то заняты, И ходим рядом, как Орда и Византия. А впереди такая даль! Такая улица! Идём и всё благодарим себя за что-то. Возвышенно и ново с жизнью дружится, Как будто бы мы на земле после полёта. Когда глаза мои увиделись с твоими, Мы догадались о себе легко, открыто: Нам вместе не бывать, не быть двоими – У каждого из одиночеств есть орбита. А ты смеёшься мне опять – моя сообщница. Не хочется нам вспоминать о том, что было. И не о том, кого любил, кого любила. Идём, свободные, как два пути - Два одиночества.
60 лет Великой Победе “ВСЕ, ЧТО СВЕРШИЛИ, - ПАМЯТНО И СВЯТО”
Астраханский край подарил миру замечательного русского поэта Михаила Кузьмича Луконина, имя которого стоит в ряду с именами поэтов-фронтовиков – А. Твардовского, К. Симонова, А. Суркова, Г. Суворова, С. Наровчатова. “Война принесла мне дружбу таких моих сверстников-поэтов, как Георгий Суворов и Михаил Луконин, - писал Наровчатов в 1972 году. - Один погиб, а второй здравствует, и я никогда не перестану печалиться о первом и радоваться живому голосу другого”. На родине поэта ежегодно проходят Луконинские чтения. 29 октября в день рождения М. Луконина вручаются литературные премии его имени, учрежденные Астраханским отделением Союза писателей России и администрацией Приволжского района. В 2001 году в Театре кукол состоялся очередной вечер, в котором приняли участие секретарь Союза писателей России Юрий Лопусов, известные волгоградские поэты Татьяна Брыксина, Василий Макеев, а также астраханские писатели и поэты. Юрий Лопусов в статье “Слово о Михаиле Луконине” писал: “…я никогда не забуду, что у истоков моего творчества стоял Михаил Луконин. Я благодарю Бога за то, что он дал мне счастье дружбы с этим прекрасным человеком. Я многому научился у него, усвоил нравственные уроки его жизни, я провожал его в последний путь. Память о таких людях, как Михаил Кузьмич Луконин, - это духовный капитал нации”. Михаил Луконин принадлежал к тем поэтам-фронтовикам, кого уполномочили павшие дойти до Победы и правдиво рассказать об этой войне. В 1963 году он написал стихотворение “Обелиск”, которое стало памятником солдату, не вернувшемуся с войны. Стихотворение написано в форме лирического монолога, где солдат-обелиск обращается к живущим: Вы думаете – нет меня, Что я не с вами? Ты, мама, плачешь обо мне. А вы грустите. Вы говорите обо мне, Звеня словами. А если и забыли вы… Тогда простите… Нас много у тебя, страна, Да, нас немало. Мы – это весь простор земной В разливе света. Я с вами. Надо мной шумит моя победа. А то, что не пришёл домой – Прости мне, мама… Биография и творческий путь Луконина неотделимы от судьбы фронтового поколения, и многие его произведения проникнуты темой Великой Отечественной войны. Трудно сложилась судьба поэта. Долгие годы он не знал, где похоронены его родители. День его рождения в 1918 году совпал с трагическими событиями гражданской войны. Спустя два года умирает отец, оставив вдову с малолетними детьми на руках. В своей автобиографии Луконин пишет: “Родился 29 октября 1918 года в Астрахани. Отца, служащего на почте, не помню: весной 1921 года он внезапно заболел и умер. Мать с детьми в этом же году переехала в родное село Быковы Хутора около Сталинграда”. Когда мальчику исполнилось 12 лет, семья переехала в Сталинград. Здесь он становится учеником фабрично-заводской школы, а в 7 классе вместе с другими ребятами посещает литературный кружок. Осенью 1934 года вышла первая небольшая книжечка “Голоса молодых”, куда вошли и стихи Миши Луконина. А уже в 1938 году выходит первый сборник молодого поэта “Разбег”, отмеченный положительно местными литературными критиками. Осенью 1937 года, когда Михаил Луконин учился в педагогическом институте, из Москвы пришла телеграмма о зачислении его в Литературный институт. 1939 год дал новое поколение поэтов, многим из которых суждено было погибнуть в страшные годы войны. Со стихов о войне начинается поэт Михаил Луконин, посвятив стихотворение “Коле Отраде”, своему лучшему другу по школе и Литературному институту. Вместе с Лукониным он ушел добровольцем на финский фронт, где погиб 4 марта 1940 года. Я бы всем запретил охать, Губы сжав – живи! Плакать нельзя! Не позволю в своем присутствии плохо Отзываться о жизни, за которую гибли друзья. Луконин считал “первыми в своей жизни” пять стихотворений, напечатанных по возвращении с Финской войны в журнале “Знамя” за 1940 год, “началом, отправной точкой своего пути”. Поступив в Литературный институт, он пересмотрел свои взгляды на поэзию: “Просто под впечатлением суровой правды войны стала ясной мелочность и обыденность моих юношеских стихов: я понял, что из-за незначительного, неясного чувства, из-за мелкого наблюдения, которое еще не пригодилось мысли, не совпало с ней или не стало мыслью, настоятельно требующей выхода, не родило поэтическую задачу… такого рода наблюдения и заметки могут прекрасно остаться и ненаписанными”. В самом начале войны студенты Литинститута принимают решение о добровольном уходе на фронт. В первые месяцы войны наши войска отступали, оказывая ожесточенное сопротивление фашистам. “Я помню страшные дороги отступления – мы прошли их с Михаилом Лукониным, выходя из окружения брянскими лесами и орловскими нивами в 1941 году”, - вспоминал Сергей Наровчатов. На войну Луконин уходил уже зрелым поэтом, а вернулся известным, хотя написал о войне до обидного мало. Многие его произведения постигла печальная участь – в одном из боев на Брянщине сгорел вещмешок, в котором находились его рукописи. В своем предисловии к двухтомнику Луконин писал: “В эти два тома вошли сочинения, избранные из того, что написал я за тридцать лет работы… Я не помещал ранних своих работ, а многое вообще потеряно или погибло на высоких кострах жизни”. Поэты в годы войны писали о тех трагических днях, о бесстрашии советского солдата. Луконин одним из первых поэтов-фронтовиков скажет о необходимости в этой ожесточенной войне сохранить душу: Но лучше прийти с пустым рукавом, Чем с пустой душой. Всю войну Луконин работал специальным корреспондентом армейской газеты “Сын Родины” и “На штурм”. В ту пору говорили только о событиях на фронте, а об этом можно было узнать от армейских журналистов, которые честно несли нелегкую воинскую службу. Луконин писал репортажи, очерки, информации с поля боя. Стихи они могли писать только по заданию. “Забудьте, что вы поэт, - вы присланы литсотрудником”, - учил редактор. Как военный журналист он бывал там, где шли решающие бои. В 1942 году в дни первых бомбардировок в Сталинграде погибла мать Луконина Наталья Ефимовна, которой он посвятил стихотворение еще до начала войны: Изо дня в день я думаю о тебе – Моей колыбели, моей судьбе – Женщине, вырастившей меня... Мама, если меня простишь Сердцем маминым, решено: Я расцелую тебя одну, Сердце послушаю, обниму, Слезы вытру, в лицо взгляну… Перед тем как уйти на войну. Осенью 1944 года он начал работу над поэмой “Признание в любви”. “Фашистская орда, огрызаясь, покатилась к Риге. Идут тяжелые бои. А я все время не могу выйти из странного состояния, захватившего меня дорогою, как будто я заболел, - днем и ночью видятся лица, слова сходятся в строчки…”. Прошли многие годы, но не забывался кромешный ад войны и павшие товарищи. И потому нам понятны строки поэта, когда он с болью написал: Четыре года жизни - год за годом, Четыре года смерти - день за днем Во имя мира всем земным народам Бежали, опоясаны огнем. Всё, что свершили, - памятно и свято. Навеки будут рядом, без конца, - Могила Неизвестного солдата И счастье победившего бойца. Михаил Луконин прожил нелегкую, но счастливую жизнь. Нелегкую потому, что пришлось испытать трагические годы войны. А счастливую потому, что его друзьями, его коллегами по творчеству были Сергей Наровчатов, Николай Майоров, Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Борис Слуцкий… Среди этих ярких дарований почетное место принадлежит Михаилу Луконину, который больше всего любил поэзию, любил наш город. Есть у поэта Юрия Окунева, который часто приезжал в Астрахань вместе с Лукониным, посвящение другу - о его великом таланте любить, не уставая удивляться и восхищаться родными местами: Астраханская степь, камыши, Над водою склоненные ивы, Ты приехал на родину, Был ты по-детски счастливый… Я приехал. Я вижу: Вокруг все Лукониным дышит. Астраханская степь. Килинчи. Поминают, склоняются ивы. Астраханский край свято чтит добрые традиции, проводя ежегодно Дни литературы, посвященные замечательному поэту-фронтовику Михаилу Кузьмичу Луконину. В день рождения поэта 29 октября 2002 года на его родине в селе Килинчи Приволжского района состоялся праздник, в котором приняли участие сын поэта, обозреватель “Литературной газеты” Сергей Луконин, астраханские поэты и писатели. Первый заместитель главы администрации муниципального образования “Приволжский район” Ю.П. Павлов вручил литературную премию имени Михаила Луконина астраханскому поэту, члену Союза писателей России Дмитрию Казарину, который стал пятым лауреатом этой почетной премии. Праздник продолжился в большом зале Астраханской консерватории, где приняли участие гости Москвы, Волгограда, музыканты, артисты, астраханские писатели и поэты. Имя Луконина навсегда связано с Волгой. “Вполне естественно, что в своих стихах, как и в жизни, я часто возвращаюсь к Волге, но я – волжский человек и считаю это своим творческим счастьем”: Уезжаем, говорю тебе: “Счастливо!” Тихо тают на песке мои следы… Мне прощание с тобой, как боль разрыва, С каждым разом – как предчувствие беды. От волны твоей глаза мои наволгли. Отзови от всех земных широт меня. Волга – родина! Я твой. Я капля Волги. Искра малая от вечного огня. И сегодня актуальны слова, сказанные Л. Лавлинским в одной из статей о Луконине: “Я думаю, в современной лирике немного найдется стихотворений, в которых так пронзительно утверждалась бы духовная связь со своим поколением. И, наверное, не много у нас поэтов, чьи стихи о солдатских подвигах так выстраданы, доподлинно отсвечивают бронзой воинского бессмертия. Конечно, это не единственное, но одно из самых главных и неотъемлемых достоинств луконинской лирики – оно и определяет неповторимые черты его творческого облика”.
Н. НОСОВА, член Союза писателей России.
www.chitalnya.ru
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Назад к карточке книгиМИХАИЛ ЛУКОНИН
ИЗБРАННАЯ ЛИРИКА
Библиотечка избранной лирики
Издательство «Молодая гвардия, Москва, 1965
Scan, OCR, SpellCheck А.Бахарев
Содержание
От составителя. Владимир Цыбин
Коле Отраде
Приду к тебе
Лето
Отступление
Про это
Нежность
В поисках нежного человека
Утро
На перевале
Спите, люди
Обелиск
Основные книги М.К. Луконина
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Михаил Луконин вошёл в поэзию твёрдо и основательно, со стихами
мужественными и нежными. Это были стихи о не защищённом от пуль солдатском
сердце. Такое же незащищённое, легко ранимое было сердце у поэта. Вот почему
он написал: «Стихотворению форма нужна такая, как на красноармейце».
Время и поколение определялись в луконинской поэзии как самое главное, как самое коренное. Трагизм многих стихов М. Луконина – мужественный по-
солдатски, в нем нет ни грана фальши и рисовки, поэт писал по «мандату
сердца» – только то, что велели ему его память, его жизнь, его вдохновение. А
вдохновение музы М. Луконина умное и доброе. Вот почему из его стихов встаёт
удивительно нежная и отзывчивая биография сердца.
Да. Это было всё со мною,
Я помню, было.
Тяжёлой пулей разрывной меня подмыло.
Но на поверхности земнойя здесь упрямо.
Я только не хожу домой.
Прости мне, мама.
Это стихи-обелиски, стихи-памятники, поставленные поэтом в другом, внимательном сердце, которое мы зовём читательским.
Темы луконинской поэзии разнообразны, но всё же ярче всего и весомей
обозначен в ней четырёхугольник: война, любовь, мужество, земля.
Поэзия М. Луконина очень заметно влияет на молодую поэзию, и, пожалуй, вряд ли назовёшь какое-либо значительное поэтическое явление среди новых
поэтов, на которое не повлияло бы мощное «магнитное излучение» его поэзии.
В последних стихах М. Луконина еще сильнее зазвучали большая, добрая
человечность, тончайший лиризм и поиски нежного, отзывчивого сердца
человеческого:
Спите, люди, сном предутренним одеты,
Отдыхайте
Для работы,
Для игры,
Привязав на нитке дальние ракеты,
Словно детские зелёные шары.
Сердце поэта живёт не защищённым от всего, что есть в жизни. Но зато
стихи его защищают всё самое высокое и чистое, что есть в человеке. Такой
была русская классическая поэзия. Многое от неё есть и в поэзии Михаила
Луконина.
Владимир Цыбин
Коле Отраде
Я жалею девушку Полю.
Жалею
За любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б!..»
За:
«Мы мало знакомы»,
«не знаю»,
«не смею»...
За ладонь,
отделившую губы от губ.
Вам казался он:
летом —
слишком двадцатилетним,
Осенью —
рыжим, как листва на опушке,
Зимою —
ходит слишком в летнем,
А весною —
были веснушки.
А когда он взял автомат,
вы слышите?.. —
Когда он вышел,
дерзкий
такой,
как в школе,
Вы на фронт
прислали ему
платок вышитый,
Вышив:
«Моему Коле!»
У нас у всех
были платки поимённые,
Но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
Что, когда
на войну уходят
безнадёжно влюблённые,
Назад приходят
любимыми.
Это все пустяки, Николай,
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
Как это, когда пулемёты такали,
Не встать,
не услышать тревогу?
Белым пятном
на снегу
выделяться,
Руки не перележать
и встать не силиться.
Не видеть,
как чернильные пятна
повыступали
на пальцах,
Не обрадоваться,
что веснушки сошли с лица?!
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав – живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в своём присутствии плохо
Отзываться о жизни,
за которую
гибли друзья.
Николай!
С каждым годом
он будет моложе меня,
заметней.
Постараются годы
мою беспечность стереть.
Он
останется
слишком двадцатилетним,
Слишком юным
для того,
чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел,
как вьюжный ветер, воя,
Волосы рыжие
на кулаки наматывал,
Невозможно отвыкнуть
от товарища
и провожатого,
Как нельзя отказаться
от движения вместе с Землёю.
Мы суровеем,
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
Мы не пишем записок девочкам,
не поджидаем ответа...
А если бы в марте,
тогда,
мы поменялись местами,
Он
сейчас
обо мне написал бы
вот это....
1940
Приду к тебе
Ты думаешь:
Принесу с собой
Усталое тело своё.
Сумею ли быть тогда с тобой
Целый день вдвоём?
Захочу
рассказать о смертном дожде,
Как горела трава,
А ты —
и ты жила в беде,
Тебе не нужны слова.
Про то, как чудом выжил, начну,
Как смерть меня обожгла,
А ты —
ты в ночь роковую одну
Волгу переплыла.
Спеть попрошу,
а ты сама
Забыла, как поют...
Потом
меня
сведёт с ума
Непривычный уют.
Будешь к завтраку накрывать,
А я усядусь и углу,
Начнёшь,
как прежде,
стелить кровать
А я
усну
на полу.
Потом покоя тебя лишу,
Вырою щель у ворот,
Ночью,
вздрогнув,
тебя спрошу:
– Стой! Кто идёт?!
Нет, не думай, что так приду.
В этой большой войне
Мы научились ломать беду,
Работать и жить вдвойне.
Не так вернёмся мы!
Если так,
То лучше не приходить.
Придём работать,
курить табак,
В комнате начадить.
Не за утешением -
утешать
Переступлю порог.
То, что я сделал,
к тебе спеша,
Не одолженье, а долг.
Друзей увидеть,
в гостях побывать
И трудно
и жадно
жить.
Работать – в кузницу,
спать – в кровать.
Слова про любовь сложить.
В этом зареве ветровом
Выбор был небольшой, —
Но лучше прийти
с пустым рукавом,
Чем с пустой душой.
1944
Лето
Пришла, как лето, —
дочь Анастасия,
Вся в мать – солнцеволоса и добра.
Оповестила всех,
Оголосила,
Что ей в дорогу дальнюю пора.
Всё что-то шепчут трепетные губы,
Сердце жжёт тепло её руки.
И глаза загадочны,
как глуби
На переплёске Волги и Оки.
Да,
сколько тебе стукнуло?
– Семнадцать! —
Я вглядываюсь пристально в часы,
А годы будут множиться,
Сменяться,
Как волны у прибрежной полосы.
И будет так же буйно
в том июле,
Потяжелеют ветки от плодов,
И отзовётся всё в сердечном гуле
У Настиных семнадцати годов.
В июле кружат голову предгрозья,
И поле дышит зреющей травой,
И по ночам созвездия,
как гроздья,
Свисают над туманной головой.
Ты запрокинешь медленные руки,
Глазами встретишь близкую звезду,
Все мировые радости и муки
Придут к тебе
В далёком том году.
Я говорю тебе: не бойся, Настя,
Не бойся жить
открытей и смелей.
Жить на земле!
Да, выше нету счастья,
Ты расспроси у матери своей.
Бушует переполненное лето,
Мы будем вспоминать ещё о нём.
Идём,
благодарю тебя за это.
Тебе семнадцать грянуло —
Идём!
Да, по часам семнадцать отстучало,
Нет у тебя ни лет ещё,
ни дней.
Ещё рассвет,
Ты – самое начало.
Ты с каждою минутой все родней.
Засмейся лету, дочь Анастасия,
Как счастливы единою судьбой
Две матери —
Марина и Россия,
Склонившиеся тихо над тобой.
Отступление
Власть её
не изучена,
значительно приуменьшена,
пока что уж —
в крайнем случае —
всесильна над нами
женщина,
Водительство пресловутое,
нам данное от рождения,
наше главенство дутое
чистое заблуждение.
Укоренилось ложное
представленье привычное,
Женщина
дело сложное,
явление необычное.
Эта простая истина
не каждому открывается.
Застенчиво
и таинственно
женщина улыбается.
Приходим, бедой отмечены,
подвигами небывалыми,
мы всё равно
для женщины
детьми остаёмся малыми.
На взлёты
и на крушения,
на все наши игры шумные
смотрят, даря прощение.
Женщины —
люди умные.
Спорится
или ссорится,
любится
или дружится,
забудется или помнится —
женщину
надо слушаться.
Она одарит надеждами,
осмеивает сомнения.
Врачует руками нежными
отметины и ранения.
Учит она. Воспитывает...
Потом —
на разрыв
испытывает.
Про это
Вот это и есть
То, что называют любовью?
Так это зовётся?
Так пишется?
Это и есть?..
Вы руки тяжёлые закинете к изголовью,
Ночь не ответит.
Дождь забарабанит об жесть.
Будут зимы, и вьюги, и росы на травах,
И звёзды, и радости будут.
Разрывы придут.
И только не будет
Ни виноватых,
Ни правых.
Ни знающих,
Ни умудрённых,
Ни лечащих тут.
Никогда никого не расспрашивайте об этом,
Ни друга,
ни ветер,
ни самую умную ночь.
Ликуйте или страдайте одни
И не верьте поэтам,
Поэты
и сами себе-то не могут помочь.
Берите всю радость себе, не отдавайте и муку,
Это только вдвоём открывают,
Уж если любовь.
Воспоминания о любви
Не годятся в науку,
Всё не так.
Всё по-новому, снова,
Не снова, а вновь.
Нельзя объяснить —
Что это со мной или с вами.
Один среди поля,
под ливнем,
и ходит гроза.
Об этом никак невозможно чужими словами,
Слова не приходят —
Молчите глазами в глаза.
Молчите,
Чтобы ресницы задели ресницы,
Молчите,
Чтоб сердце услышало сердце другое в громах.
Любите друг друга.
Не думайте – явь это всё
или снится,
Любите друг друга,
не бойтесь,
Не ройтесь в томах.
Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни ГОСТа,
Будет она неотступна, мучительна,
как и со мной.
Не пишется это,
Не слышится.
Дышится просто.
Так и поэзия —
Дышится жизнью самой.
Нежность
Да,
Нежность тихо-тихо так
подкрадывается,
Баюкает так мерно, как прибой.
Как будто бы
за что-то там оправдывается,
Смиряется
И жертвует собой.
Она предупредительна, как счастьице,
Улыбчива,
Как море вдалеке.
Та нежность
Как приладится – и ластится,
Лепечет имя.
Гладит по щеке.
На пепелище, сжатое любовью,
На войлочных подошвах вышла ты.
К ней,
как сиделка,
села к изголовью
И подала осенние цветы.
О нежность,
ты —
прилежность принадлежности,
Ты вырасти из милости могла,
Из чувства долга
или так – из вежливости.
Ты думала – природу обвела!
Из жалобности выросла,
Из жалости.
Ты можешь обмануть и заманить.
Но всё ж тебе, хотя бы в самой
малости,
Пожара
Никогда не заменить.
Я думаю порой о неизбежности.
Огонь под пеплом.
Да, огонь в крови.
А трудно будет этой жалкой нежности.
Когда любовь
Потребует любви.
В поисках нежного человека
Товарищи, сюда —
От снежных гор Памира,
Где льдистая гряда
Века переломила.
Покиньте высоту,
Скорей ко мне на помощь,
Скорей покиньте ту
Заоблачную полночь.
Спускайтесь с дальних гор,
Куда слетают реки.
Вы отложите спор
О «снежном» человеке.
Потерян след иной,
Иду землёю зимней,
Запутал белизной
То снегопад, то иней.
Ни знаков и ни вех.
Ищу в дали безбрежной -
Потерян человек
Заснеженный
И нежный,
Не то, что «снежный» ваш —
Виденье иль сказка,
Не призрачный мираж.
Живая.
Сероглазка.
Мой нежный человек,
Смеющийся от снега!
Её бровей разбег
Остановил с разбега.
Пока искал слова,
Она дышала рядом.
Но вдруг
Её
Зима
Укрыла снегопадом.
Вот где-то здесь она —
Протягиваю руки.
Какая-то вина
Томит меня в разлуке.
Вот только что была.
Но нету, нету.
Нету!..
Бросайте все дела,
На поиски
По следу!
Вот состраданья след —
Не этот след нам нужен.
Вот жалость шла.
Но нет,
Подделку обнаружим.
Нас не собьёт с пути
Похожесть или смежность,
Нет, надо нам найти
Обиженную нежность.
Она теперь в беде,
Нуждается в защите.
Не где-нибудь нигде,
В себе её ищите.
Ищу я...
Тает снег.
Весною тянет прежней,
Потеря человек
Заснеженный
И нежный.
1960
Утро
Приходит день.
Необычайна осень.
И кажется, что снова будет лето —
переплетенье музыки и света,
дней и ночей,
заката и рассвета,
ветров и трав.
И переплеск морей.
Твой день сегодня.
Выходи скорей
навстречу
ожиданья новых вёсен.
Семнадцать зим и лет сплошной весны.
И ты – побег.
Зовут ещё девчонкой.
Твой белый лоб прикрыт прозрачной чёлкой,
зрачкам глаза славянские тесны,
И губ твоих нетронутая завязь,
и плеск
ещё не разведённых рук.
Ты стон времён.
Ты мировая зависть.
Ты будущее радостей и мук.
Ну что уж там, казалось бы,
семнадцать!
Но даже дням положено сменяться.
Меня сквозь жизнь, как пламя пронесло,
вело сквозь бури жёлтого огня.
Я пулей был в войне
и песней в мире.
Немыслимо ты для меня —
число
с семнадцатью нулями.
Для меня,
узнавшего,
что дважды два – четыре.
Ты ещё только человечек мелом
из чёрточек и точек на доске.
Но я горю в костре твоём несмелом,
ты проступаешь солью на виске.
Ты медленно идёшь
Москвой иль Прагой,
кому-то
где-то
кажется, и снится,
и чудится,
мерещится
и мнится,
что будешь скоро небом,
будешь правдой.
Ты —
невозможность верить в бесконечность.
Да,
ты – опроверженье постоянства.
Ты – жизни обновляемая вечность,
ты ей нужна,
как времени
пространство.
Счастливо тебе!
Будет утро скоро,
твоё,
а не моё.
А ты иди.
Пролейся плодородьем, солнцем брызни.
Ты —
семечко из яблока раздора,
раздора
между мной
и сменой жизни.
Иди, как жизнь.
Счастливого пути!
На перевале
На перевале тут не до шуток,
Вы там бывали?
Как жуток
Этот промежуток
На перевале!
На самом гребне седой вершины
Торчишь нелепо.
И одинаково
недостижимы
Земля
И небо.
Не знаешь —
Смелость тебя вздымает
Иль гонит робость.
Взлететь ли,
или —
и так бывает —
Пропасть,
Как в пропасть?
Не знаешь —
смертен ты
или вечен,
Лжец или правый,
Развенчан ты или увенчан,
Хулой
Иль славой.
То всё умею и всё могу,
То нет – не смею,
То сразу снова у всех в долгу,
То всё имею.
Как обозначить своё звучанье —
Слезами? Смехом?
Чем отзовётся земля —
молчаньем
Иль горным эхом?
То хочется вселенной крикнуть:
Эгей! —
с разбега;
То боязно:
Вот оборвутся
Завалы снега...
Всё это поднялось помимо
меня,
со мною.
Должно быть, это
вон та равнина
Всему виною,
На перевале земля видна,
как отдалённость.
На перевале
Людям нужна
Определённость.
– Да? —
я спрашиваю там, внизу,
тогда
вначале.
– Нет? – вопросом на мой вопрос
Мне отвечали.
На перевале, на гребне лет,
Не пряча взгляда, —
Да или нет?
Да или нет? —
Ответить надо...
О испытание на вершине,
Ты просто мука.
Внизу
словами затормошили,
А тут —
Ни звука.
Там на улыбку любви и боли
глядел —
не видел,
Отстраняя родные слёзы,
Навек обидел.
Там в одиночество так бежалось —
Не успевали.
От одиночества
Сердце сжалось
На перевале.
Как будто молнией вдруг расколот,
То в жар,
то в холод,
То так велик!
То снова мал.
То стар,
То молод.
Спите, люди
Спите, люди,
Отдохните.
Вы устали.
Отдохните от любви и маеты.
Млечный Путь усеян звёздными кустами,
Ваши окна
отцветают, как цветы.
Наработались, устали ваши руки,
Нагляделись
И наискрились глаза,
И сердца, устав от радости и муки,
Тихо вздрагивают,
встав на тормоза.
Спите, люди,
это просто ночь покуда,
Вы не бойтесь —
день проснётся, снова жив.
Спите, люди,
Ночь такая – просто чудо,
Отдыхайте,
Пятки-яблоки сложив.
Я на цыпочках хожу,
и мне счастливо.
Вспоминаю,
Как цветасто спит Париж,
Спит Марсель у знаменитого залива.
И тебя я помню, Прага, —
сладко спишь.
Вспоминаю ночи Дели и Рангуна.
К пальмам голову —
некрепко спит Ханой.
И Пном-Пень, устав от солнечного гуда,
Спит на ложе красоты своей земной.
В Таиланде.
тихо спит вода Сиама.
Спят плавучие базары. Ночь в порту.
«Тише, тише! —
Я шептал над ухом прямо.
Берегите, люди, эту красоту!..»
Спали в Хельсинки.
Ногами снег сминаю
И хожу так осторожно, словно лось...
Тишина.
Я всё ложу и вспоминаю,
Как в Пекине
что-то очень не спалось.
Вот и ты теперь уснула под Москвою,
Спи, родная,
Спи с ладонью под щекой.
Я взволнован
Красотой
И добротою.
Ты прости мне этот сложный неспокой.
Снова Волгу звезды крупно оросили,
Здесь, у хутора Глухого, спать пора.
Снюсь я дочери своей Анастасии,
Тише, тише —
не будите до утра.
Спите, люди, сном предутренним одеты,
Отдыхайте
Для работы,
Для игры,
Привязав на нитке дальние ракеты,
Словно детские зелёные шары.
Чтобы дети и колосья вырастали,
Чтоб проснуться
в свете дня,
а не во мгле, —
Спите, люди,
Отдохните.
Вы устали.
Не мешайте жить друг другу на земле.
Обелиск
Вы думаете – нет меня,
что я не с вами?
Ты, мама, плачешь обо мне.
А вы грустите.
Вы говорите обо мне,
звеня словами.
А если и забыли вы... —
Тогда простите.
Да. Это было всё со мной,
Я помню, было.
Тяжёлой пулей разрывной
меня подмыло.
Но на поверхности земной
я здесь упрямо.
Я только не хожу домой.
Прости мне, мама.
Нельзя с бессменного поста
мне отлучиться,
Поручена мне высота
Всей жизни мира.
А если отошёл бы я иль глянул мимо -
Представьте,
Что бы на земле могло случиться!
Да, если только отойду —
нахлынут, воя,
Как в том задымленном году,
громя с разбега,
Пройдут
Мимо меня
Вот тут,
топча живое,
Кровавым пальцем отведут
Все стрелки века
Назад —
во времена до вас, цветы детсада,
За часом час —
до Волжской ГЭС ещё задолго,
Так – год за годом —
в те года у Ленинграда,
В года,
Когда до самых звёзд горела Волга.
В год сорок...
В самый первый бой,
в огонь под Минском,
В жар первой раны пулевой,
в год сорок первый...
Нет,
Я упал тогда в бою с великой верой,
И ветер времени гудит над обелиском.
Не жертва, не потеря я —
ложь, что ни слово.
Не оскорбляйте вы меня шумихой тризны.
Да если бы вернулась вспять угроза жизни -
Живой
Я бы пошёл опять
навстречу снова!
Нас много у тебя, страна, да, нас немало.
Мы – это весь простор земной в разливе света,
Я с вами.
Надо мной шумит моя победа.
А то, что не хожу домой,
Прости мне, мама.
ОСНОВНЫЕ КНИГИ М.К. ЛУКОНИНА
Сердцебиенье. Изд-во «Молодая гвардия», 1947.
Дни свиданий. Изд-во «Советский писатель», 1947.
Рабочий день. Поэма. Несколько изданий.
Дорога к миру. Поэма. Несколько изданий.
Годы. Лирика. Изд-во «Молодая гвардия», 1958.
Стихи дальнего следования. Изд-во «Советский писатель», 1956.
Стихотворения и поэмы, Гослитиздат, 1958.
Клятва. Воениздат, 1962.
Признание в любви. Поэма. Гослитиздат, 1963.
Товарищ поэзия, Изд-во «Советский писатель», 1963.
Преодоление. Изд-во «Советский писатель», 1964.
Назад к карточке книги "Избранная лирика"itexts.net
Летом 1938 года из Москвы приезжает в Сталинград «посол» Литературного института Александр Раскин. Он слушает стихи молодых поэтов.
Луконин в эту пору работает в газете «Молодой ленинец», вечерами учится в Педагогическом институте, днем играет в футбол в команде мастеров «Трактор».
«Посол» отбывает. Через некоторое время в редакцию приносят телеграмму: «Вы приняты в Литературный институт очное выезжайте Москву Раскин».
Много лет спустя Луконин вспомнит охватившее его смятение: а как же футбол?!
Футбол-то, конечно, очень важен — как яркое, мускульно-ощутимое выявление той здоровой жизненности, певцом которой Луконин чувствует себя всю жизнь. Но он важен Луконину-поэту. В сущности, решение принято в первую же минуту, ибо ничто в душе Луконина не может соперничать с поэзией. Он действительно был смущен в момент отъезда, но не из-за футбола, конечно. Зная его характер, его отношение к дружбе, нетрудно догадаться, что за смущение было прикрыто в тот момент футбольной ностальгией. Его товарищи, с которыми он начинал: Коля Отрада, Изя Израилев — не едут.
А он едет. Один.
В Москве его встречает Раскин. С вокзала — прямо в институт. Во дворе дома Герцена какие-то парни играют в волейбол. Кричат: нужен еще игрок в команду. Луконин ставит чемодан, сбрасывает пиджак и становится к сетке.
Студента, подающего мяч, он мгновенно узнает по портретам: Константин Симонов.
Поэтический взлет начинается со взлета мяча.
...В Москве другой поэтический климат: литературные оценки, вывезенные из Сталинграда, здесь не работают. Там, в областной газете, стихи Луконина подхватывались критикой как пример бодрости и оптимизма. Здесь их замечает разве что журнал «Литературное обозрение», да как! Рецензия на «Разбег» (сборник произведений авторов Сталинградской области) начинается со следующего наставления: каждая область, конечно, должна иметь свои овощи и фрукты, а вот создание на территории области своей художественной литературы — дело не простое. «Например, в стихотворении Михаила Луконина „Гуси, летите!“ самое хорошее и поэтическое — это название стихотворения». Из него автор рецензии никак не может понять, почему «радости нет конца». Рецензии подписана: Ф. Человеков.
Знает ли Луконин, что за этим псевдонимом скрывается Андрей Платонов? Может знать: земля Литературного института полнится слухами, к тому же Платонов живет на той же земле: во флигеле, рядом.
Может, впрочем, и не знать. Похоже, что прошлые стихи все меньше трогают его — он живет будущими. Никогда ни одной строчки, написанной за все первые сталинградские годы, Луконин не вставит ни в одно свое собрание! Это жестокое решение созревает в первые московские месяцы, между концом 1938-го и концом 1939-го года. Начинать — как с нуля. И сориентироваться в поэтической ситуации- заново.
Попробуем найти для Луконина эти ориентиры.
Корнилова нет. Ему посланы еще из Сталинграда стихи, с ним мечталолсь встретиться по приезде— не успел.
И со Смеляковым- не успел.
В институте — три главных мастера: Асеев, Луговской, Сельвинский. Их семинары важнее всех прочих занятий. «Самолюбие и тщеславие, честолюбие и гордыня — все замыкалось в семинарах,— вспоминал много лет спустя Сергей Наровчатов. — Провалиться на любом экзамене было... терпимым делом, а получить разнос за слабые стихи у Асеева, Луговского, Сельвинского стоило много бессонных ночей».
Луконин навсегда сохранил безоговорочное уважение к этим учителям. Но не пошел за ними.
«Звонкий аллюр» Асеева, скачущий, легкий, вытягивающийся на ходу стих, водопад самоцветных находок, парадоксов, каламбуров, о котором Пастернак (как раз в ту пору) сказал: «выдумка, крылатое выражение» — вот первый вариант мастерства, с которым соприкоснулся молодой Луконин.
Рядом — Луговской. «Напряженное дыханье, гулкой крови перезвон посреди сухих и жарких окровавленных знамен». Трудный глас, пышущий искрами и огнем. Экспрессия, ярость, символика, спиральное, карусельное, опьяненное кружение слов; звезды, волны, ливни, тайны, синие молнии и громовые удары — экстатическое напряжение стиха. Этот романтический строй тоже взвешен как возможный.
Наконец, Сельвинский. «Бронзовый баритон», прихотливо и искусно вибрирующий между полюсами страстей, то ныряющий до первозданно-звериного, киплинговского «баса», то взмывающий до почти неслышного дисканта тончайших культурных ассоциаций, — это пряное сплетение стихий и форм — тоже школа.
Луконин не заразился ничем.
«Мы бушевали на семинарах».
Кто мы? Вот расшифровка из книги воспоминаний С. Наровчатова «Мы входим в жизнь»: «Майоров и Коган, Луконин и Кульчицкий, Отрада и Гудзенко, Слуцкий и Самойлов, Воронько и Глазков, Молочко и Львовский...» А если шире, — добавлю я — это и учитель с Урала Львов, и московские школьники Межиров и Винокуров, и школьник из Гуся-Хрустального Ваншенкин, и школьник из Белозерска Орлов, стихи которого о «тыкве с брюквой» только что похвалил в «Правде» Корней Чуковский. Одни уже замечены, другие еще безвестны... Одни мечены, другим предстоит выйти живыми, но все — и те, кому суждено погибнуть, оставить будущим издателям стихи в записных книжках, и те, кому дано договорить за живых и мертвых, — потенциально уже составляют в русской лирике неповторимое новое поколение. «Поколение сорокового года», наименованное так в финскую кампанию и переименованное год спустя в «поколение сорок первого».
В сороковом они разом почувствовали, что надо менять стиль. Старый, духоподъемно-трубный — не работает. Новый не нащупан — чтобы его нащупать, нужно оказаться в окопах. В сорок первом году.
Нет, в принципе, они, конечно, настоящие и глубоко преданные наследники романтической традиции, точнее, той ее «работающей» линии, которая пришла к ним от Маяковского и во многом символизировалась формулой Багрицкого, соединившего в известной своей строчке три имени: «Тихонов, Сельвинский, Пастернак».
Однако внутри романтической традиции общий вектор движения — в сторону простоты. Ораторская установка тяготеет уже не к митинговой экзальтации, а к разговорной доверительности. Сдвиг к простоте — общая тенденция— неясны пока только конкретные поэтические решения, которые эта простота получит в стихе.
Одна простая поэтическая форма, впрочем, уже стремительно набирает силу в ином русле поэзии: народный стих Твардовского. «Страна Муравия» уже написана — «Теркину» предстоит вот-вот родиться. Но этот стих — за пределами романтической традиции и за пределами восприятия той поэтической волны, которая "бушует на семинарах«1939 года: показательно, что по пути Твардовского не идет не только признанный идеолог своего поколения Павел Коган, не только Кульчицкий с его неистовым формотворчеством — это-то неудивительно, но не идет и Луконин, который, казалось бы, и жизненным опытом, и психологической структурой тяготеет к народным корням: именно для Луконина стих Твардовского становится — на все годы— поэтическим ориентиром, отталкиваясь от гармонии которого Луконин осознаег свои «углы» и свою интонационную «нестройность». Гармония не суждена этому поколению.
Внутри поколения — близкие оппоненты, в контакте с которыми вызревает луконинская стиховая интонация. Один из них- Павел Коган.
Коган— признанный лидер молодых поэтов ИФЛИ, восходящее светило семинара Сельвинского — с замечательной ясностью концентрирует в себе психологический настрой «поколения сорокового года», поколения «лобастых мальчиков невиданной революции», выросшего уже при Советской власти, всецело внутри новой социальной системы. Именно Коган, теоретик и рационалист, пытается выразить целостную систему воззрений этих граждан грядущего коммунистического братства, ненавидящих всякую половинчатость и смутность, безостаточно преданных великой, всемирной правде.
Луконин же склонен не к космической систематике и мировому охвату, а к непосредственной правде переживаемых состояний. И последующие обширные его поэмы — не возведение модели мироздания, а упрямое «перемалывание» впечатлений. Но это то же самое мироощущение всечеловеческого единства, о котором все они говорят «космическими» словами: земшарцы, планета, мир. Коган это выражает на языке идеологических символов: «Земшарная республика Советов». Луконин тоже носит в себе «земшарный» образ целого, и в свой час он тоже дает ему свое толкование, но чисто пластическое: в стихах об окруженце, который выходит к своим как бы по школьной карте полушарий: «несет из окруженья шар земной...».
Павел Коган успевает немного. Чертеж души. Тонкий оттиск. Странный контур. Сам стих Когана, вызывающе прямой и ломкий, — как ожидание. Не Когану суждено найти новую интонацию и осуществить ее как принцип. Суждено — Луконину. Но он еще не знает этого.
В его близком окружении есть поэт, который уже нашел, угадал свою дорогу— ту форму, а какую должен уложиться грядущий опыт поколения. Этот опыт он уже успел вкусить на Халхин-Голе. Константин Симонов. Логикой вещей они должны сойтись— дипломник Литинститута, автор нескольких блестящих поэтических сборников, — и приехавший с Волги дебютант.
...Волейбольная площадка. Симонов подает мяч. Неудачно. Луконин смеется. Симонов со злостью оборачивается к нему: «Нечего зубы скалить! Попробуй сам подать!» Луконин подает — виртуозно. После игры Симонов подходит: «В спорте, видать, силен. А как в поэзии?»
Знаменательнейшая встреча... Десятилетия спустя, оглядываясь на всю военную и послевоенную лирику и даже на поэзию молодых романтиков 50-х годов с их изумительной раскованностыо и обаятельной непринужденностью, прослеживая пути слова, развернувшиеся так широко и многообразно, в истоках будут отмечать критики две исходные образные концепции. Два зачина. Лирики фронтового поколения идут "либо за Симоновым, либо за Лукониным«,— вопрос лишь в том, какая из линий что дает поэзии на протяжения двух или трех последующих десятилетий.
Так что надо получше вглядеться в эту сцену: на краю волейбольной площади первокурсник читает стихи дипломнику. Оба твердо знают, какой не должна быть поэзия, оба ругают гладкопись и внешнюю поэтичность, оба чувствуют: стихам нужна «проза». Две образные концепции подступающей военной эпохи примеряются друг к другу.
Летом1939 года Луконин едет домой в Сталинград и к началу занятий привозит в Литинститут своего давнего друга Николая Отраду. А уже в декабре они вместе бегут в военкомат — боятся, что с белофиннами управятся без них...
Война оказывается далекой от поэзии. До вихревых атак дело не доходит: попавшие в лыжный батальон студенты выбиваются из сил во время длинных переходов. Они прибыли на фронт в дорогих мудреных спецкостюмах, но быстро сменили их на простецкие ватники. Не победными бросками и не оперативными стрелами оборачивается война, а изматывающей работой, неведомым бытом передовой; прежде пуль она душит ледяной смертной каждодневностью — о ней уже невозможно рассказывать светлыми романтическими словами.
Но и пулями бьет та первая война. Гибнет Николай Отрада. Потомок воронежских крестьян, какие-нибудь полгода назад впервые привезенный Лукониным и столицу из Сталинграда, кричит, идя на финских снайперов: «Москвичи не сдаются!»
Двадцать шесть миллионов смертей встают из-за горизонта. Эти — первые.
В Москву Луконин возвращается без Отрады. Побратимы, они успели перед боем поменяться медальонами. Это значит, что там, в Сталинграде, сначала должна мысленно схоронить сына бездвижная, разбитая ревматизмом мать Луконина, а потом, по «выяснении ошибки», это предстоит матери Николая Отрады.
В марте 1940 года едет в теплушке с Севера победитель финской воины. Стихи об этой войне и становятся той точкой, с которой начинается поэт Луконин. Стихи — «Коле Отраде»:
Я жалею девушку Полю.
Жалею
за любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б».
За:
«Мы мало знакомы»,
«не знаю»,
«не смею»
За ладонь, отделившую губы от губ...
Вот она, луконинская интонация, состоявшаяся, осуществленная. Это ее впоследствии критики и поэты назовут: хрипловатый говор, развалистая походка, езда со спущенными удилами. Луконинский вариант «прозаичности». Такой «антимузыкальный» рисунок возникает и у других поэтов, у Слуцкого, например.
На семинарах Литинститута проблема ставилась так: должно ли каждое стихотворение иметь свой неповторимый интонационный строй? Если так, то и размер надо искать «однократный», только для этого стихотворения. Этот урок (преподанный, кстати, Сельвинским) усвоили Кульчицкий, Луконин, Слуцкий. Самойлов, в отличие от них, спокойно работал с классическими «кирпичиками». Разумеется, и «однократный» размер повторялся, то есть он у каждого был узнаваем: у одного это пьянящее шатанье, у другого — валкая пробежка, у третьего — хлопанье жести... Но, отказываясь выкладывать стену «кирпичиками», «ямбиками», сторонники «однократности» хотели передать в стихе дыханье, которое было продиктовано новым опытом.
Интонация стиха — не только звуко-рисунок, но и психологическое, жизненное его обоснование. Интонация и ритм неотделимы от склада речи. От того, как, препинаясь, трудно идут у Луконина слова. От: «За: «Мы мало знакомы...» На эту фонетическую «глоссу» надо было решиться. Надо было, чтобы и переживание шло вот так: скачками.
Вам казался он:
летом—
слишком двадцатилетним,
осенью— рыжим, как листва ни опушке,
зимою
ходит слишком в летнем,
а весною— были веснушки.
Вот это-то и поразительно в голосе молодого Луконина: то зимнее лето, то синяя синь — масляное масло... Времена сбиты, слова сталкиваются, впечатления не вытекают одно из другого, а перемежаются, почти сбиваясь — реальность не укладывается в логику чувств и действий, она эту логику превышает.
А когда он поднял автомат,—
вы слышите?
Когда он вышел,
дерзкий,
такой, как в школе,
вы на фронт
прислали ему платоквышитый,
Вышив:
«Моему Коле!»
В этой точке стиха— резкий поворот эмоционального движения, который требует от читателя совершенно неожиданного усилия: инерция, заложенная первыми строфами, сбита встречным импульсом; ваше читательское чувство оказывается в раздвоении, которое можно грубо передать так: как — как это одновременно «не любить» и «любить»? Мотив «подруги воина» — один из распространеннейших в предвоенной лирике — знает два логичных разрешения: либо это гимн верности, либо — презрение к неверности. Либо — «Катюша» Исаковского, либо — в скором будущем — симоновское «Открытое письмо женщине из Вычуга». Или — или: война не терпит полурешений. Но в самый первый момент, в момент своеобразной «невесомости», когда существо человеческое еще ни привыкло к новой железной логике и еще не вполне отрешилось от старой, предвоенной, легкой «ясности» чувств, — возникает это колебание весов... Есть и у Симонова в халхингольских «Письмах домой» такой лирический мотив: глядя на брошенную врагом фотографию узкоглазой девушки, холодно отметить: «недурна». Симоновский герой гасит в себе готовые возникнуть (и возникающие у нас, читателей) сложные чувства, ему нужна определенность, и очень скоро она получает выражение в самом знаменитом стихотворении Симонова — «Жди меня». Луконину тоже нужна определенность, но ему, кажется, на роду написано — при невероятной интенсивности чувств — всю жизнь разбираться в «неопределимости» женской души. Впервые входит в его лирику странное соединение «любви» и «нелюбви», входит вместе с огромностью самой войны, такой же неохватной, неопределимой, не соизмеримой ни с чем, сдвигающей все старые мерки...
Все это пустяки, Николай;
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
как это, когда пулеметы такали,
не встать,
не услышать тревогу?
Вдумайтесь в первую строчку: ведь в ней опять, как в капле, — вся луконинская «нелогичность». «Если б не плакали...» было бы легче? Вон с какой обидой бросает женщине (в стихах того же времени) герой Сельвинского: «Если умру я... ты не заплачешь...» Плачь! А не плачешь— так это моральное дезертирство. Тут логика. Луконинские переживания не вмещаются в эти рамки. Ощущение такое, что он вообще не ищет рамок, не верит, что они есть. Не логику вынашивает, а стойкостъ. Ко всему готовит себя, через любое пройти. Вот душа и собирается в комок...
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав— живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в своем присутствии плохо
отзываться о жизни,
за которую гибли друзья.
Еще одна точка, в которой луконинская лирика пересекается с лирикой лирикой Симонова. Помните «Далеко на востоке»? Финал: «Встать! Слышите, встать, когда говорят об этом...»? — не очевидно ли здесь то луконинское влияние, которое много лет спустя признал Симонов? Именно из этой общей точки расходятся пересекшиеся пути, и хорошо видно, сколь далека от ясной логики Симонова разрывающаяся от внутренних потрясений, неровная ткань луконинского стиха.
И хотя я сам видел,
как вьюжный ветер, воя.
волосы рыжие
на кулаки наматывал,
невозможно отвыкнуть
от товарища
и провожатого.
как нельзя отказаться
от движения
вместе с землею.
Луконинский стих словно вынут из традиционных для поэзии координат, он именно начат «с нуля», о нем думается толстовскими словами: кок-то голо. Этот стих бьется под реальным ледяным ветром, шатаясъ, упираясь, выживая, вырабатывает совершенно новую силу сопротивления. Позднее скажут: Луконин первым в поколении почувствовал, что финская кампания — только прелюдия; грядет большая война, и она будет ни на что известное ранее не похожа:
Мы суровеем,
друзьям улыбаемся сжатыми ртами.
Мы не пишем записок девочкам
не поджидаем ответа...
А если бы в марте,
тогда,
мы поменялись местами,
он
сейчас
обо мне написал бы
вот это.
Последний штрих. Сверстники, что они «поколение», знали — умом. Писали коллективные стихотворные послания: съезду комсомола, трудящейся молодежи Западной Украины и Западной Белоруссии. Луконин в таких посланиях участвовал; одно из них, например, обсуждалось и принималось на комсомольском собрании Литинститута. Чувство «поколения» выплескивало себя в литературный быт, точнее, в литературную оргработу. Это чувство надо было еще пережить, как личную боль, оно должно было стать ощущением скрепленного реальной кровью братства, оно должно было войти в стих, как входит изначальная, физически ощутимая, непреложная правда судьбы... И это Луконин тоже почувствовал — первым. Вот теперь, прощаясь с Отрадой.
Вскоре «Литературная газета» поминает Луконина в критической статье. Это обзор поэтических публикаций последних месяцев. Вопрос ставится жестко: какие стихи нам НУЖНЫ и какие НЕ НУЖНЫ? С оговорками, но все же положительно, оцениваются Кульчицкий, Слуцкий, Наровчатов и Кауфман (еще не ставший Самойловым). Некоторым поэтам достается. Например, Луговскому. О Лаврове сказано: «редкая для нашего времени смысловая ограниченность и омертвелость». Вывод статьи: «Иных, совсем иных образов требуют стихи о современной войне». В списке лучших Луконин стоит вторым. Между Эренбургом и Шубиным.
Статья появляется 8 июня 1941 года.
Через две недели студенты Литинститута принимают резолюцию об общем уходе на фронт.
Ждут предписания (военизированный лагерь за городом, палатки). Ночью Наровчатов, комсорг, будит тех, кто прошел финскую кампанию, — с ними он может говорить прямо. Показывает пакет. Луконин спрашивает: «Начинается?». Ответ: «Началось».
Обмундированные с иголочки, уезжают с Киевского вокзала. Вскакивают в последний момент в тронувшийся вагон. И тут ветром срывает с Луконина новенькую фуражку. Все замирают: дурная примета.
В последнее мгновение ловит ее на лету.
Теперь поэты едут уже не в батальон, как в 1939-м. Они направлены в армейскую газету...
Судьба, правда, распорядилась иначе. Не в газете развернулись события. А было поле на Брянщине, крик: «Окружены!», прыжок из горящего грузовика, задыхающийся бег к лесу, удар пули, кровь, хлюпающая в сапоге. Там, в грузовике, горит вещмешок с рукописью поэмы, но не до стихов. Впереди — шестьсот верст пешком к своим. Наровчатов рядом, шутки невеселые: «Жирно им будет ухлопать сразу двух поэтов!»
...Вышли к своим. И тут — ледяной душ: «Почему остались живыми?.. Где были целый месяц?..»
Редактор сказал: «Мне не нужны окруженцы».
В редакцию-то он их взял — под давлением сотрудников. Но работа оказалась не похожа на поэтическую. «Забудьте, что вы — поэт, вы присланы литсотрудником», — учил редактор. Однажды ему сказали, что Луконин написал стихотворение «для себя». Выговор: «Вы не имеете права красть у редакции время!» Стихи следовало писать только по заданию. «Завтра напишете о минометчике Н.». Или так: «Через час нужны стихи об оборонительных укреплениях»...
Писал об укреплениях. Армейская газета шла в части, шла и наверх, на уровень фронта, и выше — в «Красную звезду». «Красной звезде» сначала было не до обзоров печати, но когда в феврале 1942 года руки дошли, Луконин прочел следующее: «С недоумением смотрит читатель на страницы газеты „Сын родины“... В номере за 10 января... стихотворение М. Луконина... Стихотворение представляет собою наспех срифмованные строки, где недостаток поэтического чувства автор пытается возместить вычурностыо стиля»...
И тут поднялся Симонов.
Если искать в истории поэзии военных лет и, в частности, среди критических на нее откликов событие, вполне выразившее драму становления этой поэзии, то это, конечно, статья Симонова «Подумаем об отсутствующих». Без нее в нашей истории не обойтись.
Сейчас в этой статье поражает обилие осторожных оговорок. «Мне не все нравится в этих стихах, но мне очень нравятся люди, написавшие их». Это — о строчках, которым предстоит разойтись в хрестоматийных цитатах... И дело, конечно, не в том, что Симонов «не все» принимает; принимать «все» — так, кажется, и не бывает у поэтов. Осторожность формулировок продиктована не личным вкусом, а чувством ситуации. Предложить кардинальное обновление лирики по тем временам — дело очень ответственное, если не рискованное. В пределах того, что допускала ситуация военного времени, когда было не до «литературных поисков», Симонов сделал все возможное.
Он писал: «Авторы этих стихов далеко. Они на войне. Письма идут долго. Я не имею возможности советовать им переделать ту или иную строчку. Я не хочу и не вправе поправлять их своей рукой, поэтому прочтите эти стихи такими, как они присланы с фронта. Рядом с хорошими есть плохие, рядом с удачными есть и неудачные. Но все же в каждом из этих стихотворений, я уверен, есть истинное поэтическое чувство и острый глаз очевидца...»
Перелом — в 1947 году. Новое поколение собрали в Москву на Первое всесоюзное совещание молодых писателей, и Наровчатову дали слово от имени молодых. Он, по его словам, продержался на трибуне около часа. Он сказал: нашими первыми слушателями были солдаты, которые лежат теперь под фанерными обелисками от Подмосковья до Эльбы. Сколько можно отмахиваться от наших стихов, как это делают сейчас, газеты и журналы?!
Это точка поворота. Наровчатова ввели в ЦК комсомола — проводить в жизнь собственные предложенная. При Союзе писателей создали специальную Комиссию по работе с молодыми. «Газеты и журналы, наконец, открыли нам свои страницы и уже больше их не закрывали».
В тот год у Луконина вышло сразу четыре книги, на которые откликнулись практически все тогдашние литературные органы. Отныне он уже не уходит с авансцены поэзии. Начинается «счастливая судьба».
Его лирический герой — не просто «земшарец», человек мира, он еще и житель. Житель, упрямый и цепкий, привязанный к конкретному клочку земли. Он видит прорастающие зеленью развалины, гнезда воробьев в пулеметных гнездах. Природа —- это дом. Чистое поле — дом: «облака развешаны, как плакаты». Вся земля — дом. «Куда я ни пойду — везде мой дом». Это — не тема (хотя и «темой» оборачивается — в циклах о восстановлении Сталинграда), это — мировидение, которое определяет стих и там, где описывается нечто далекое от строительства. Например, осень: «Скоро и лужи, и небо, и окна — все застеклится!» Например, танк: «Стальной холодный дом». Например, бой.
Бой все распластывает, пригибает к земле... Никто в русской лирике, кроме Луконина, не мог бы так сказать:
Налезли муравьи
в мой маленький окопчик,
а я траву высокую
поставил над головой,
чтобы меня среди травы
не разглядел летчик.
и так -
с травой
понятнее,
когда начнется бой.
Эта-то живучесть духа и делает Луконина своеобразным лидером поколения, или, если употреблять близкий этому поколению военный язык, его правофланговым.
Сергей Наровчатов сказал: «Наше поколение не выдвинуло гениального поэта, но все вместе оно стало таким».
Все вместе они вписали уникальную страницу в историю советской и русской лирики. Эта страница не просто летописание души, для которой война явилась предельным испытанием. Это автопортрет тех самых «мальчиков революции», что "опоздали к гражданской«,— тех, для которых исходным было ощущение единства единицы и массы, одного и всех, человека и общества, песчинки и потока. Проба огнем была первым, но не последним испытанием, а суждена была им еще и проба долгой повседневностью, скрытыми ее бедами. Бурные праздники и монотонные будни предстояло пережить этой душе, верность и измену, давление толпы и давление одиночества, внезапность потерь и ожидание старости — все этапы этой драмы должна была пройти душа на долгом пути прежде, чем ее лирическая исповедь стала такой, какой вошла в историю поэзии.
Эта внутренняя драма потому еще приобрела такое широкое значение, что наложилась на происходивший в ту пору в русской поэзии процесс смены поколений, когда молодые, невоевавшие «послевоенные романтики» стремительно выскочили на подмостки поэтической эстрады, захватив сердца своих молодых сверстников. Не надо думать, будто взаимоотношения тогдашних поколений укладываются в благостную схему, каковая после Пушкина ассоциируется у нас исключительно со строчками: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Может быть, старики того времени и благословляли иных молодых (Асеев — Соснору, Тихонов — Юнну Мориц, Антокольский — Ахмадулину), но поэты фронтового поколения в ту пору еще далеко не чувствовали себя стариками и отнюдь не собирались «сходить в гроб». Молодая смена, легким ветром пронесшаяся мимо них и занявшая вначале 60-х годов авансцену поэзии, вызвала у фронтовиков достаточно сложные чувства: эти были легки поступью, те же — тяжелы, и закономерно, что самый тяжелый из, них, Луконин, оказался на острие противодействия.
По иронии судьбы вышло так, что молодые, ломкие, нежные романтики невоевавшего поколения, искавшие на рубеже 60-х годов «свою интонацию», как на спасительную находку наткнулись именно на луконинский стих... И ярче всех продемонстрировал это самый громкий поэт новой молодежи Евгений Евтушенко:
За окном во дворе голоса малышат
Начали раздаваться.
Мама с сестренкой меня тормошат:
«Вставай! Тебе уже двадцать!»
Двадцать? Так быстро? Неправда. Нет.
Не может быть. Ведь вчера еще только...
Неужели мне двадцать лет?
Неужели мне столько?
Пробуждение поэта Евтушенко буквально идет по следу «Пробуждения» поэта Луконина! У того:
Я проснулся от радости,
глаза раскрываю.
ногами отпихиваю одеяло,
встаю, как пружина.
Что же такое?
Может, солнце продвинулось к маю?..
Но можно ли так сближать: по внешней интонации! Ведь Евтушенко совсем иную жизнь вдыхает в нее! Ведь его легкое, переменчивое, поверхностное и заразительное дыхание ничего общего не имеет с трудным, мощным, западающим, хриплым дыханием луконинского стиха! Ведь Евтушенко все у Луконина переиначивает...
И Луконин отвечает. Его лирика есть ответ изменчивой игре, непоследовательной артистической легкости, праздничной воздушности и пленительной наивности. Этот ответ: прямота, устойчивость, тяжкая серьезность, монолитная верность однажды избранному, жесткость, надежность... Это не просто тяжесть, это реакция тяжести на легкость. Луконин не приемлет ни вкрадчивой, гибкой нежности, ни юного удивления миру, ни даже тяги к переменам. Его лирический герой не знает этой тяги. Он испытывает кновому не столько удивление, сколько горькое чувство: все уже было, все пережито... столько пережито, что хватилобы на двоих.
Есть общий лейтмотив: связь мира. У фронтовиков это: слияние, сцепление, соединение. У послевоенных: уход, расцепление, высвобождение...
На барже надпись: «Не чалиться!» — Как это не чалиться?— возмущен Луконин. Да весь мир взаимопричален! Ужас— это когда один из двоих отрывается от спасательного круга. Ужас — одиночество, непоправимость одиночества, пустота одиночества. Для Луконинаэто абсурд, катастрофа. «Мы встретились с тобой— два одиночества... и ходим рядом, как Орда и Византия...» Две пустые свободы, два оторвавшиеся сердца — ни залечить, ни заменить, ни забыть — ничего нельзя: свобода страшна отключением от микроструктуры, отпадением от целого. Само слово «свобода» окрашено у Луконина преимущественно в ироничные тона. Даже в таком специфическом случае, как вот этот: «Свободный стих имеет смелость не быть рабом своей свободы». И это — Луконин, никогда с формальными законами силлабо-тоники особо не считавшийся... Однако в основе его раскованного стиха лежит не свобода —необходимость.
И она же лежит в основе его лирических чувств. Крушение любви — гибель. Разрыв — не освобождение, не выход в простор и свободу, а падение в пустоту: «Не любишь ты, и я — никто, ничей, как беглая волна...»
Ничей — сравните это полное боли слово с ликующим криком молодого Вознесенского: «Нас несет Енисей. Как плоты над огромной и черной водой, я — ничей! Я — не твой, я — не твой, я — не твой!..» Вот там — освобождение.
Еще одна сквозная нравственная антитеза: Луконин не любит ничего случайного, неожиданного, прихотливого; он тяжек памятью, он не умеет забывать. "Необходимость«— и впрямь ключевое слово. «Необходимость, как непобедимость поэзии, — спасение мое...» Случайность — химера, случайность — обман, «случайностями все опьянены». Это все «фантазии», и если нравственный антипод Луконина легко сходится и расходится, то герой его — буквально отрывает от сердца, он очень тяжко прощается, он всю жизнь прощается, он не прощает прощанья: «Прощения тебе не обещаю, но вечное прощание дарю».
Откуда такая жесткость памяти, такая связанность страсти? Не от ощущения ли прочнейшей структуры мира — того самого работающего, с революции начавшегося и к мировой революции неизменно шедшего, целесообразного, всецело подчиненного великой цели мира, в котором когда-то нашло себя поколение сорокового года?
Луконинская душевная структура предполагает прочную связь и возврат. Возврат— еще один лейтмотив его поздней лирики. «Завод мой, зачем я ушел когда-то» — «Все к одному придут из поиска!» Нет, он не кочевник, кочевье ему душу выматывает: как блудный сын, он вечно тянется к родному берегу: «Волга, приду и щекой небритой прижмусь к твоему рукаву. Волга, слышишь, в глаза взгляни ты, скажи мне: так ли живу?»
«Волжская ностальгия» Луконина не знает локальной замкнутости. Это не вызов «городскому безличию» и не антитеза «порче цивилизации». У Луконина любовь к «кусочку земли» не противостоит любви к «планете и «державе»: для него и здесь нет разрыва.
Непросто держаться такой линии, когда поэзия разлетается все дальше на края. Однако фронтовики встали твердо: в 60-е годы они удержали центр поэзии, и именно в эту пору критика закрепила за ними новое, найденное, кажется, Л. Лавлинским, слово: узловое поколение. Луконину и здесь выпало стоять правофланговым... впрочем, фланги-то как раз были растянуты — здесь стоял именно центр, узел, опорный пункт. Они его и удержали — «мальчики державы». «Лобастые мальчики невиданной революции».
Ощущение принадлежности целому (не «причастности», а именно всецелой принадлежности) и обусловливает кардинальное чувство Луконинской лирики: «Я — шпала на пути твоем». Это не жертвенность, не выбор судьбы, не «акция». Это — естественное состояние человека, не знающего той пустоты и той отрицательной свободы, при которой надо делать выбор. Это счастье цельности. И горькое понимание его дорогой цены.
Луконинская лирика ложится в спектр поэзии своего времени самостоятельной и горькой линией.
Как лирик он остается верен себе до последних мгновений.
В 1972 году хоронят Смелякова, по стиху — самого близкого Луконину человека в русской поэзии.
Стихи вослед:
Не загробной слезою омою -
знаю твой нрав.
Но ушел
и не попрощался —
ничего не сказал мне.
А ведь я живу, как прежде,
с тобою вдвоем,
вдвойне.
Оборвал все тоскою немою -
нехорошо,
Ярослав.
Что вспоминал он, провожая Смелякова в могилу? Тот ли день, когда в середине 50-х, встречая его из заключения, стоял на перроне с полушубком в руках, чтоб тот мог сразу сбросить ватник? А может, праздничный предвоенный поэтический вечер вспоминал — гром аплодисментов и густой бас в ухо: «Иди сюда. Ты — поэт»? Или еще более давнее — как на волжском берегу вместе с Колей Отрадой «ахали над юным Смеляковым»?
За тридцать лет то мгновенье не отдалилось. Наоборот, приблизилось. Заполнило жизнь. Луконинская душа по природе не склонна ничего упускать, отбрасывать, забывать; в ней застревает — навечно. Но из всех «возвратов» самым прочным оказался возврат к той солдатской поре, из всех «ностальгий» — фронтовая. Нужно вжиться в странную, уникальную, трагическую логику этой тоски. Обыденное сознание может понять тоску по утерянному раю, ностальгию по безоблачным дням. Но тоска но смертному испытанию! Не счастье просит вернуть — беды и горести! В огонь хочет... Нужно почувствовать духовную организацию этого неповторимого поколения, нужно понять то принципиальное ощущение жизненной задачи, которое они впитали с детства, чтобы понять такую тоску.
Как-то Луконин обмолвился: «Я должен был погибнуть вместе с ними под Негином, в 1941 году. Я живу сверх меры...»
А жизнь сверх меры -
Празднество и мука.
Тогда толкнула пуля горячо,
я над землею выгнулся упруго,
не слыша ничего.
А что еще?
А то,
что с той минуты,
в сорок первом
живу, живу, случайностью храним.
Веду перерасчет всем старым мерам,
и верам,
и невериям своим.
К этому перерасчету Луконин подходит на рубеже 70-х годов, и вслед за ним в эту полосу один за другим идут поэты «узлового поколения». Календарно им не так уж много: за пятьдесят. Реально же, но по внутренним часам пережитого, они знают другие сроки и, как к последнему бою, готовятся к последнему часу. Наровчатов: «Сходить с огромной сцены пора приходит нам». Дудин (салютуя Луконину): «Кончается наша дорога...» Винокуров: «Наконец почувствовал: прошла...» Слуцкий, автор «Неоконченных споров», Самойлов, автор «Вести», Ваншенкин, автор «Дорожного знака», Орлов, автор книги «Костры», вышедшей уже посмертно, — вот варианты этого последнего раздумья.
Слуцкий с отчаянной решимостью смотрит в бездну. Иллюзий никаких: там пустота, безвидная мгла, черная яма, отсутствие всего, дырка, ночь — абсурд. В яростном самосмирении Слуцкого перед законом, которому подчинено бытие, есть что-то от ветхозаветных пророков. Пригнуть себя; скрутить, подчинить закону все бренное в себе. «Шаг из тени в темь, шаг из шума в тишь, шаг из звени в немь... Что ты там мне ни тычь!» Мысль о делах, что будут продолжены, о памяти, что останется, помогает смириться Слуцкому-рационалисту, но личность поэта не может смириться с ощущением конца и финала — личность отступает с боем, личность бьется на краю, сгорая от трезвой ясности, от горькой ясности сознания.
Как светел, спокоен рядом с ним Сергей Орлов! «Прости, земля, что я тебя покину, не по своей, так по чужой вине, и не увижу никогда рябину ни наяву, ни в непроглядном сне...» Прощается с деревьями, с избами, с друзьями, со всем миром; природная мягкость характера окрашивает это прощанье в тона светлой печали, и именно свет в душе дает Орлову мужество: «не пугаться, не искать спасенья, не питать надежды на броню...»
Спокоен и Самойлов, но по-другому: «Надо готовиться к смерти так, как готовятся к жизни». Классическая уравновешенность его поэзии, ясность выверенного знания, неуязвимого для романтических страстей и страхов, холодное бесстрашие философа, для которого единичное существование —только момент великого и прекрасного круговращения мировых сфер,— вот что дает здесь опору. «Отгремели грозы. Завершился год. Превращаюсь в прозу, как вода в лед». Полуденный, ясный свет... Я назвал бы самойловское мироощущение просвещенным язычеством, но акцентом на первом слове.
Луконии не похож ни на кого. В нем нет ни жестокой рациональности, ни светлой легкости нрава, ни склонности к философскому созерцанию. Горячий и импульсивный, он всю жизнь полагался на свою силу и оказался совершенно не готов к ощущению слабости. Он никогда не верил в свою смерть и не думал о ней по-настоящему: смеялся, когда по дороге на финский фронт вытянул в шуточной лотерее смертный билет, в ответ написал стихи: «Такая родина у сердца... Вот почему я не умру». И теперь в нем нет предчувствия смерти, а есть какая-то азартная, нестихающая тоска по жизни... по прежней жизни... нет, даже и не по прежней жизни, а по силе, по активности, по драке, по победной битве — Луконин не знает и не хочет знать другие варианты бытия. Изначально нашедший себя в тесном строю единомышленников, товарищей, соратников, однополчан, он и теперь всецело опирается на чувство многолюдного боевого целого. Как начиналась его лирика обменом смертными медальонами с Николаем Отрадой, так это в ней и остается, и оглядывается теперь Луконин из этой, нынешней, сохраненной, сверхмерной, праздничной жизни на своих погибших побратимов:
...Живу сверх меры
празднично и трудно
и славлю жизнь на вечные года.
И надо бы мне уходить оттуда,
а я иду, иду, иду туда,
туда, где смерть померилась со мною,
где,
как тогда,
прислушаюсь к огню,
последний раз
спружиню над землею
и всех своих, безвестных, догоню.
Летом 1976 года, во Львове, гуляя с женой по парку, он встретил знакомого журналиста, не так давно перенесшего инфаркт. Тот человек улыбнулся, хотел что-то сказать, но лицо его исказил тик, и он не смог произнести ни слова. Луконин сделался мрачен и молчалив. Жена знала, о чем он думал. О том, что он, Луконин, ни за что не согласился бы так доживать свой век.
Через несколько дней жена стала вдовой: поэт Михаил Луконин умер от разрыва сердца.
anninsky.ru
Михаил Луконин ***…Москва! А слово-то само!Как много! Да, как много в нём!Всё в памяти освещеновоенной юности огнём. Я у расколотых берёзгорел в огне и в стуже мёрз,но все свиданья перенёсдо светлых лет,до светлых слёз. Прости меня, моя Москва,что с этих слёз и с этих летникак я не найду слова,достойные твоих примет.Дома, мосты воспеть твои?За это я тебя хвалю,но этой мало мне любви,в тебе я большее люблю.Ищу слова — не то, не то,а нужно главное решить.Люблю? Живу тобой! За что?За что люблю? За счастье жить!Не так люблю, что край иноймне чужд, от сердца в стороне,а так, что всюду ты со мной,ты, как Россия,— вся во мне.Не так, что не расстанусь, нет,пойду, поеду, полечу.Велишь — обшарю белый свет,дарить и воспевать хочу.Я всё хожу день ото дня,в твои глаза гляжу, а ты —прекрасная — ты ждёшь меня,оглохшего от немоты.Я и сейчас иду, иду,я стал шептать едва-едва,слова к тебе вот-вот найду.Прости меня, моя Москва! Цитируется по: Москва лирическая. Антология одного стихотворения. М., “Моск. рабочий”, 1976. 496 стр. (Стр. 228 – 229) Воспоминания о Сергее Наровчатове: сборник. – М.: Советский писатель, 1990. – 384 с. Ольга Наровчатова. «Иных случайностей размер…» (стр. 9 – 39) Больше шестидесяти лет назад… На этой фотокарточке трое. Слева молодая стройная женщина в строгом и нарядном белом платье. Несмотря на узкосемейное назначение будущей карточки, в женщине чувствуется волевая собранность, взгляд светится силой, нет благодушной расслабленности и умильности семейных снимков. Это и не то напряжение, которое держит неискушённых молодых провинциалов перед объективом. Нет. Это — железная воля. Ещё бы: она была рассчитана почти на столетие. «Моя мама — властная»,— так говорил о ней мой отец. Мощная энергия в этой хрупкой женщине с тонкими запястьями, тонким овалом лица, высоким белым лбом, осенённым лёгкими, пушистыми, почти светящимися волосами. Справа стоит её муж.Скромный, хорошо сшитый костюм, несколько торжественное выражение лица, на котором запечатлена глубокая, даже несколько наивная, просветлённая честность, рассчитанная тоже почти на столетие. Родители отца прожили долгую жизнь. Между ними на круглом стуле стоит малыш, с головой, покрытой светлым пушком, в белой крестильной рубашке, неожиданной в таком маленьком существе сосредоточенностью взгляда похожий на мать. Ему самое большее полтора года. И наверное, он уже поэт. По крайней мере, он пытался собрать огромное облако пудры, рассеянной по всей комнате, в крошечную коробочку. А немногим позже интересовался, нельзя ли поместить настоящее облако в такую коробочку. И его мама со свойственной ей обстоятельной рассудительностью объяснила, что можно. Только это будет уже не облако, а вода, но собрать её в коробочку можно всё равно с неба. Так рождались метафоры. Это воспоминания бабушки, которые теперь стали моими. Мне рассказывала их дряхлая, совсем дряхлая старуха, похоронившая сына. Этого мальчика в белой рубашке. Она говорила об этом, сидя на стуле, как всегда, прямо, с большим достоинством, повествуя почти с бесстрастным видом о младенчестве отца, о прекрасных и тяжёлых моментах жизни, о душераздирающих семейных мелочах и об исторических фактах, о любви, о мужестве и о войне. Одно воспоминание, казалось бы, могло убить наповал. Надо было знать всю непередаваемую самоотверженность, всю силу любви бабушки к единственному сыну, чтобы оценить это поразительное самообладание. Она говорила: «Он — моя жизнь». На другой день после смерти отца восьмидесятивосьмилетняя бабушка, сидя на стуле на колёсах и опираясь на палку, глядя прямо перед собой, сказала как бы сама себе: «Он встал на ноги посреди сада. Весной». Я остолбенела, глядя на неё, и представила себе эту картину. Одуряющие запахи весны в приволжском городе Хвалынске. Длинный деревянный дом в яблоневом саду — Хвалынск утопал в яблоневых садах. С реки веет свежестью, посреди сада молодая прелестная мать, переполненная счастьем, смотрит, как её ребенок стоит, качаясь на неокрепших ножках, стоит секунду и, взмахивая руками, как крылышками, смеясь, падает на малиновую бархатную скатерть, расстеленную на земле. О том, как он падал на эту скатерть, бабушка рассказывала ещё раньше. ЯРОСЛАВ СМЕЛЯКОВ ПОЭТЫ Цитируется по: Ярослав Смеляков. Избранные произведения в двух томах. Изд-во «Художественная литература», Москва, 1967. Том 1, с. 190 – 224 ЗДРАВСТВУЙ, ПУШКИН! Здравствуй, Пушкин! Просто страшно это –словно дверь в другую жизнь открыть —мне с тобой, поэтом всех поэтов,бедными стихами говорить. Быстрый шаг и взгляд прямой и быстрый –жжёт мне сердце Пушкин той поры:визг полозьев, песня декабристов,ямбы ссыльных, сказки детворы. В январе тридцать седьмого годапрямо с окровавленной землиподняли тебя мы всем народом,бережно, как сына, понесли. Мы несли тебя — любовь и горе —долго и бесшумно, как во сне,не к жене и не к дворцовой своре —к новой жизни, к будущей стране, Прямо в очи тихо заглянули,окружили нежностью своей,сами, сами вытащили пулюи стояли сами у дверей. Мы твоих убийц не позабыли:в зимний день, под заревом небес,мы царю России возвратили пулю,что послал в тебя Дантес. Вся Отчизна в праздничном цветенье.Словно песня, льётся вешний свет.Здравствуй, Пушкин! Здравствуй, добрый гений!С днём рожденья, дорогой поэт! МИХАИЛ ЛУКОНИН НЕЗАБЫВАЕМЫЙ ДРУГ Цитируется по: Сквозь время. Сборник. М., “Советский писатель”, 1964, 216 стр. Стр. 207 – 211 Есть у меня такие друзья, которые всегда и навсегда со мной: это друзья по оружию, по биографии, по надеждам. В литературу мы приходили поколением, опоздавшим к боям в Октябре. Мы жаждали боя за родину, и было предчувствие этого боя. За большую победу отдали жизни Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Коля Майоров — двадцатидвухлетние и красивые, талантливые, надежда поэзии. Мы съехались со всех концов страны в Литературный институт имени Горького. Сергей Смирнов из Рыбинска, Яшин из Вологды, Кульчицкий из Харькова, Михаил Львов с Урала, Майоров из Иванова, Платон Воронько из Киева. Потом из другого института перешли Наровчатов, Слуцкий, Самойлов. Осенью 1939 года я привёз из Волгограда Николая Отраду. Ходил с нами добрый и большой Арон Копштейн. Коридоры гудели от стихов, стихи звучали в пригородных вагонах, когда мы возвращались в общежитие. Мы бушевали на семинарах Луговского, Сельвинского, Асеева и Кирсанова, сами уже выступали на вечерах и уже затевали принципиальные битвы между собой. Это была пора опытов, исканий, мятущаяся пора нашего студенчества, пора неудержимого писания и любви. * * * Коля Отрада только-только начинал находить себя в поэзии, осталось очень немногое из его начинаний. На фронт мы ушли прямо из общежития, и те, кто вернулся, не нашли уже ничего из своих рукописей. Этой зимой я задумался над тем, что бы Коля Отрада написал сейчас, что бы он сейчас сказал людям?! В стихотворении «Коле Отраде», написанном в 1940 году, у меня есть строки — А если бы в марте тогда мы поменялись местами,Он сейчас обо мне написал бы вот это. Сейчас мне захотелось представить стихи Отрады о родине, о войне, стихи, обращённые к молодёжи. Захотелось написать книгу «Стихи Николая Отрады». Я вспоминаю его. Михаил Луконин (1918 – 1976) Про это Вот это и есть то,что называют любовью? Так это зовётся?Так пишется?Это и есть?..Вы руки тяжёлые закинете к изголовью,ночь не ответит.Дождь забарабанит об жесть.Будут зимы, и вьюги, и росы на травах,и звёзды, и радости будут.Разрывы придут,И только не будет ни виноватых,ни правых,ни знающих,ни умудрённых,ни лечащих тут.Никогда, никого не расспрашивайте об этом –ни друга, ни ветер, ни самую умную ночь.Ликуйте или страдайте однии не верьте поэтам,поэтыи сами себе-то не могут помочь.Берите всю радость себе, не отдавайте и муку,это только вдвоём открывают,уж если любовь.Воспоминания о любви не годятся в нaуку,всё не так.Всё по-новому, снова,не снова, а вновь.Нельзя объяснить –что это, со мной или с вами.Один среди поля,под ливнем,и ходит гроза.Об этом никак невозможно чужими словами,слова не приходят –молчите глазами в глаза.Молчите,чтобы ресницы задели ресницы,чтоб сердце услышало сердце другое в громах.Любите друг друга.Не думайте – явь это всё или снится,любите друг друга,не бойтесь,не ройтесь в томах.Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни Госта,будет она неотступна, мучительна,как и со мной.Не пишется это,не слышится.Дышится просто. Так и поэзия –дышитсяжизнью самой. 1960 |
poezosfera.ru