fictionbook.ru
Без книги - в мире ночь, и ум людской убог...Без книги, как стада, бессмысленны народы.В ней добродетель, долг, в ней мощь и соль природы,В ней будущность твоя и верных благ залог.Виктор Гюго
Вольно,И больно,И скорбь хороша.Биться,Томиться,Страданьем дыша.Звездно ликуя,Смертельно скорбя,Счастьем душаПознает лишь себя.Виктор Гюго
Вот пленницу ведут. Она в крови. ОнаЕдва скрывает боль. И как она бледна!Ей шлют проклятья вслед. Она, как на закланье,Идёт сквозь ненависть дорогою страданья.Что сделала она? Спросите крики, тьмуИ яростный Париж, задохшийся в дыму.Но кто она? Как знать… Её уста так немы!Что для людей вина , то для ума проблема.Мученья голода? Соблазн? Советчик злой,Внушивший ей любовь и сделавший рабой?Достаточно, чтоб пасть душе простой и тёмной…Без умолку твердят и случай вероломный,И загнанный инстинкт, влечений тёмный ад,Отчаянье души, толкнувшее в разврат, Всё то, что вызвано жестокою войноюВ столице, где народ задавлен нищетою:"Одни имеют всё, а у тебя что есть!" Вот корень страшный зла. Кто хлеба даст несчастным?Не много надобно, чтоб стал бедняк "опасным"!И вот сквозь гнев толпы идти ей довелось.Когда ликует месть, когда бушует злость,Что окружает нас? Победа злоба волчья,Ликующий Версаль. Она проходит молча.Смеются встречные. Бегут мальчишки вслед.И всюду ненависть, как тьма, что гасит свет.Молчанье горькое ей плотно сжало губы;Ей уж скорбить не может окрик грубый;Уж нет ей радости и в солнечных лучах;В её глазах горит какой-то дикий страх.А дамы из аллей зелёных, полных света,С цветами в волосах, в весенних туалетах,Повиснув на руках любовников своих,Блестя каменьями колечек дорогих,Кричат язвительно: "Попалась?.. Будет хуже!" И пёстрым зонтиком отделкою из кружев,Прелестны и свежи, с улыбкой палачей,В злорадной ярости терзают рану ей.О, как мне жаль её! Как мерзки мне их лица!Так нам отвратны псы над загнанной волчицей!Виктор Гюго
За баррикадами, на улице пустой,Омытой кровью жертв, и грешной и святой,Был схвачен мальчуган одиннадцатилетний!"Ты тоже коммунар?" - "Да, сударь, не последний!""Что ж! - капитан решил. - Конец для всех - расстрел.Жди, очередь дойдёт!" И мальчуган смотрелНа вспышки выстрелов, на смерть борцов и братьев.Внезапно он сказал, отваги не утратив:"Позвольте матери часы мне отнести!""Сбежишь?"- "Нет, возвращусь!" - "Ага, как не верти,Ты струсил, сорванец! Где дом твой?" - "У фонтана".И возвратиться он поклялся капитану."Ну живо, чёрт с тобой! Уловка не тонка!"Расхохотался взвод над бегством паренька.С хрипеньем гибнущих смешался смех победный.Но смех умолк, когда внезапно мальчик бледныйПредстал им, гордости суровой не тая,Сам подошёл к стене и крикнул: "Вот и я!"И устыдилась смерть, и был отпущен пленный.Дитя! Пусть ураган, бушуя во вселенной,Смешал добро со злом, с героем подлеца,- Что двинуло тебя сражаться до конца?Невинная душа была душой прекрасной.Два шага сделал ты над бездною ужасной:Шаг к матери - один и на расстрел - второй.Был взрослый посрамлён, а мальчик был герой.К ответственности звать тебя никто не вправе.Но утренним лучам, ребяческой забаве,Всей жизни будущей, свободе и веснеТы предпочёл прийти к друзьям и встать к стене.И слава вечная тебя поцеловала.В античной Греции поклонники, бывало,На меди резали героев именаИ прославляли их земные племена.Парижский сорванец, и ты из той породы!И там, где синие под солнцем блещут воды,Ты мог бы отдохнуть у каменных вершин.И дева юная, свой опустив кувшинИ мощных буйволов забыв у водопоя,Смущённо издали следила б за тобою.Виктор Гюго
Я к правде шел в глубоком мраке,Ничей огонь мне не светил.Я молил судьбу о знаке,Который путь бы мне открыл.И был мне знак, свершилось чудо!Когда на верный путь я стал:"Изменник!" - крикнул мне Иуда,"Убийца!" - Каин мне сказал.Виктор Гюго
Земля равняет всех и смешивает прах Погонщика волов с тем, кто царит в верхах.Виктор Гюго
Зимняя стужа Зима. Дороги замело. Шумит метель. Тебя печалит Людская ненависть и зло, И резкий ветер пальцы жалит.Но сердце настежь распахни;Оно как светлое оконце:Пускай темны и хмуры дни,В него любви заглянет солнце.
Не верь о счастии словам,Не верь попам и их святыне,Не верь завистливым глупцам, Одной любви поверь отныне,
Одной любви, что на землеСквозь мрак, не угасая, рдеет,Звездой горит в полночной мгле, Под мирным кровом пламенеет.
Люби. Надежду затаи.В душе своей, простой и милой,Где шелестят стихи мои,Всё сбереги, что прежде было,
И верность сохранить умей,К высоким помыслам стремленье.Не торопись судить людейЗа их грехи и заблужденья,
Не отступай, не трепещиПред злобой и враждой людскою, Горящим факелом в ночиЛюбовь да будет над тобою.
Пусть демоны вражды и злаТебе грозят, ? а ты их встретишьЧиста, спокойна и светлаИ на вражду добром ответишь.
Ведь злоба сердце леденит.Что толку в гордой укоризне?Пускай, как радуга, горитТвоя улыбка в этой жизни.
Зима сурова и страшна,Но не потушит солнца мглою!И вечной быть любовь должна,Как вечны звёзды над землёю.Виктор Гюго
Как жить нельзя без хлеба,Так без отчизны невозможно жить.Виктор Гюго
Как! Вовсе не любить? Свершать свой путь угрюмыйБез мук пережитых, без путеводной думы?Как! Двигаться вперёд? К неведомому рву?Хулить Юпитера, не веря в Егову?Цветы, и женщину, и звёзды презирая,Стремиться к телу лишь, на душу не взирая?В пустых усилиях пустых успехов ждать?Не верить в небеса? О мёртвых забывать?О нет! Я не из вас! Будь вы сильны, надменны,Будь вам жильём дворец или подвал презренный, -Бегу от вас! Боюсь, - о муравьи столиц,Сердца гнилые, сброд, пред ложью павший ниц, -Троп ваших мерзких! Я в лесу предпочитаюСтать деревом, чем быть душою в вашей стае!Виктор Гюго
Когда иду к высокой цели, Я над угрозами смеюсь И, в правом убеждаясь деле, К нему бестрепетно стремлюсь.Виктор Гюго
Когда насильники идут на нас походомИ давят нас,Не власти я хочу, но быть с моим народомВ опасный час.Виктор Гюго
Три брата было нас: я - младший. Мы игратьОднажды собрались. Нас отпустила мать.- Ступайте, - говорит, - да чур не напроказить!В саду не рвать цветов, по лестницам не лазить!А мы по лестнице тотчас же на чердак.Трудненько было нам, но взлезли кое-как;Меж разной утварью стоял там шкап огромный…Глядь: книга на шкапу лежит громадой темной,Чернеет переплет. Стащили мы с трудомТу книгу. Это был большой тяжелый том.Раскрыли: ладаном запахло, храмом Бога,И сколько радости! Картинок много, много!Мы сели в уголок - и уж куда играть!Давай рассматривать и кое-как читать!А книга, между тем, как на шести ступенях,У нас, у всех троих, лежала на коленях.Надолго увлеклись мы чтением тогда,И после каждый день тянуло нас туда.То Библия была. Иное непонятноКазалось нам, но все так веяло приятно!И больше, больше все ребяческой душойВникать в святой рассказ входило нам в привычку,С тем ощущением, как будто бы рукойМы нежно гладили по перьям Божью птичку».Виктор Гюго
Что слава? Нелепые крики.Свет жалок, куда ни взгляни:В нем многие тем и велики,Что малы, ничтожны они...Виктор Гюго
www.wisdomcode.info
<1857>
iknigi.net
<1857>
Настанут времена: не будут птичку с веткиХватать и обучать в объеме узкой клетки,И общество людей посмотрит не шутяКак на святой залог на каждое дитя,И будет так умно воспитывать ребенка,Чтоб выйти мог орел из слабого орленка,И дастся божий свет там каждому на часть,Где горечь знания преобразится в сласть.Всё, что оставили нам римляне и греки,К наследникам пойдет без варварской опекиИ станет подвигов учебных пред концомУченья роскошью, оправою, венцом,А не фундаментом. Не будет бедный школьникК стихам Виргилия прикован, как невольник,Иль маленький лошак, навьюченный сверх мер,Под плетью черствого схоластика-педанта,Который мальчику под ношей фолиантаКричит: «Ну! Ну! Тащи! Ведь этот вьюк – Гомер!»В селенье каждое там свет проникнет быстро,Где место темного в училище магистраЗаймется мыслящим вожатаем людей,Врачом невежества, апостолом идей.Не будут наконец и школьник и учительТот – вечный мученик, а тот – всегда мучитель,Легко освободясь от нашей дикой тьмы,Там будут спрашивать с улыбкой наши внукиО том, что делали и как учились мы,Как филин воробья вгонял в гнездо науки,Науки возблестят во всем величье там,Как царственный чертог, как лучезарный храм;Наставник явится на поприще высокомБлаговещателем, святителем, пророком,Лиющим теплоту, и свет, и благодатьВ полуотверстую ребяческую душу,Из кубка вечности дающим ей вкушатьТого, кто создал всё – и зыбь морей, и сушу;И утвердится всё: законы, долг, права,И станет всё ясней, и, более раскрыта,Природа сложит там понятные словаИз литер своего святого алфавита.<1858>
Шестнадцать было ей, а мне двенадцать только,Резвясь и о любви не думая нисколько,Чтоб с Лизой поболтать свободно вечерком,Я маменьки ее ухода ждал тайком,И тут поодаль мне от Лизы не сиделось,Я придвигался к ней, мне ближе быть хотелось. Как много отцвело с тех пор весенних роз!Как много перешло людей, гробов и слез!Порою думаешь: где эти розы, слезы?Где Лиза? И мои ребяческие грезы?Тогда любились мы. Мы были с ней вдвоемДве птички, два цветка в убежище своем. Я любопытствовал, она была большая,А я был маленький. Стократно вопрошая:К чему и для чего? – я спрашивал затем,Чтоб только спрашивать. Когда моя пытливостьВ ней возбуждала вдруг иль нежную стыдливость,Или задумчивость – я всё твердил: зачем? Потом показывал я ей свои игрушки,Моих солдатиков, мой кивер, саблю, пушки,Я книги все свои пред ней перебирал,Латынь, мою латынь – предмет моих усилий.«Вот, – говорил я, – Федр! А вот и мой Виргилий!»Потом я говорил: «Отец мой – генерал!» И Лизе для молитв, для церкви, для святыни,Знать было надобно немножко по-латыни, –И вот, чтоб ей помочь перевести псалом,К ней на молитвенник склоняться мне случалось,Когда молились мы, и в этот миг, казалось,Нас ангел осенял невидимым крылом. Она, как взрослая, свободно, без уклонок,Мне говорила «ты». Ведь что ж я был? – Ребенок.Я «вы» ей говорил и робок был и глуп.Со мною вместе раз над книжкою нагнуласьОна, и… боже мой! Щека ее коснуласьСвоими розами моих горящих губ, – Я вспыхнул, покраснел, и спрятался наивноПод Лизы локоном и крепко, инстинктивноПрипал, прижался к ней, – и вырвалась, скользя,Она из рук моих с увертливостью гибкой,И, обратясь ко мне с лукавою улыбкой,Произнесла: «Шалун!» – мне пальчиком грозя.<1858>
Она еще дитя, при ней надзор дуэньи,И с розою в руке, в чистейшем упоеньеОна глядит… на что? – Бог ведает. На всё:Вот – светлая вода! Вот, оттенив ее,Душистый лавр и мирт стоят благоговейно.Вот лебедь плавает по зеркалу бассейна.Вот – весь в лучах, в цветах благоуханный сад,Обширный парк, дворец, зверинец, водопад!Там – лани быстрые под зеленью мелькнули.Там – звездоносный хвост павлины развернули.Как горный снег бела малютка, – да онаНевинна сверх того, – двойная белизна!На берегу пруда, под ножками инфантыРосинки на траве блестят как бриллианты,Пред нею ж, посреди всех видов и картин,Сапфирный сноп воды пускает вверх дельфин.Наряд ее блестящ: баскина кружевная,По пышной юбочке, меж складками блуждая,Нить золота прошла и змейкой обвилась,И вдруг то выглянет, то спрячется в атлас.А роза полная, подняв свой венчик чудныйБутона свежего из урны изумрудной,Казалось, в царственном цвету своем былаДля крошечной руки малютки тяжела;Когда ж она в цветок, как в чашу из коралла,Прозрачный носик свой с улыбкой погружала –Та роза, заслонив ребенку пол-лицаЛистками своего широкого венца,С румяной щечкою так совпадала чудно,Что щечку отличить от розы было трудно.Прелестное дитя! Глаза как после бурьОткрывшихся небес глубокая лазурь,И имя райское – Мария. Свежесть в красках,Молитва в имени, и божье небо в глазках.Прелестное… притом несчастное дитя!Она уже свое величье не шутяИ в детстве чувствует, – и, глядя на природу,Оно с младенчества гнетет ее свободу.На солнце, на поля, на каждый в мире видОна уж маленькой владычицей глядит,И в этой куколке начаток королевыТак явствен, что мертвит все игры, все напевы,А смертного она и видеть не моглаПрямым, каким его природа создала, –Пред нею он всегда, почуяв близость трона,Являлся согнутым в тяжелый крюк поклона;И пятилетнее престольное дитя,Глазенки гордые на мелочь обратя,Умеет важничать и мыслить: «Я – инфанта!Я буду некогда дюшессою Брабанта!Потом мне Фландрию, Сардинию дадут!Не розу для меня – империю сорвут,А роза – так, пока…» И кто-нибудь некстатиПускай дотронется до этого дитяти,Хотя б имея цель, что он его спасет, –Несчастный голову на плаху понесет! Нам этот детский лик улыбку – не угрозу –Представил. Вот она – в ручонке держит розу,Сама среди цветов прелестнейший цветок. День гаснет. Птичка, в свой забившись уголок,Укладывает спать своих пискливых деток.Уж пурпур запада между древесных ветокСквозит, эфирную раскрашивая синьИ бросив отблеск свой на мраморных богинь,Которые в саду, им озаряясь, блещутВ дрожащем воздухе и, кажется, трепещут.Час тихий вечера, приблизившись тайком,Скрыл солнце под волной и пташку под листком.…………………..И вот, меж тем как здесь – ребенок да цветок,Там – заключенная в тот царственный чертог,Где каждый острый свод висел тяжелой митрой,Где Рим служил резцом, и кистью, и палитрой,И камнем зодчества, – виднелась тень одна,К окну перенося свой образ от окна.Бывало, целый день, как на кладбище мрачном,Являлась эта тень в окне полупрозрачном,Задумчиво склонив на тусклое стеклоЗлой мыслью взрытое и бледное чело:От мысли той весь мир сжимался, цепенея.Тень эта, к вечеру всё становясь длиннее,Ходила… Страшный вид! Во тьме ходила тьма,И шаг свершался тот в размере неуклонном,Как колокола ход в обряде похоронном.Кто это был? – Король. Не он – так смерть сама. Да, то был он, Филипп, – он, жизнь и смерть творенья.Такого призрака, такого привиденьяДругого в мире нет. Из темной глубиныВот он глядит в окно, прижавшись у стены.Что ж видит он теперь? – Конечно, не ребенка,Не розу, не зарю вечернюю, так тонкоНакинувшую свой румянец на пруды,Не сад, не лебедя на зеркале воды,Не птичек, кончивших дня божьего пирушкуИ острым носиком целующих друг дружку, –О нет, – в его глазах глубоких, роковых,Под бровью жесткою, нависшею на них,Теперь отражена далекая громада,Могучий флот его – великая Армада,Несущаяся там, среди шумящих волн,И видится ему, тревоги робкой полн,Тот остров – Альбион, что смотрит из тумана,Как гром его браздит равнину океана.Грозя и Англии, и всем концам земли,В его глазах, в мозгу несутся корабли.Армада – вот один всесильный, неизменныйРычаг, которым он поднимет полвселенной!Победоносная, она летит туда – Филипповой судьбы зенитная звезда! Король Филипп Второй был идеал тирана.Ни Каин Библии, ни образ АриманаТак не были черны, как этот властелин.Он миром управлял с невидимых вершин,Как некий горний дух. Он жил и ненавидел.Мир ведал, что он жив, но мир его не видел.Смерть знала, что он жив. В Эскуриале онБезмолвным ужасом был вечно окружен.Сливался он для всех в одно со сферой звездной,С пространством, с миром сил, с какой-то страшной бездной,Где приближался он, там приближался рок,Которому никто противустать не мог,Сама судьба тряслась, визжа от лютой боли,И корчилась в клещах его железной воли;Душа его была таинственна, как гроб,Глаза – два факела, уста – могильный склеп.Его был крепок трон фундаментом коварства,Мрак был оградою его немого царства.Одетый в черное, казалось, облеченСам в траур о своем существованье он,И черная, как ночь, тьма власти непреклоннойКазалась лошадью его статуи конной.Как сфинкс, всё пожирал он мыслью – и молчал,Он и не спрашивал, а каждый отвечал.Улыбки он не знал, улыбка – луч денницы,Не проникающий в подобные темницы;Когда ж, бодрясь душой, он сбрасывал с нееОцепенение змеиное свое,То с тем, чтоб умножать всеобщий дух боязниСвоим присутствием близ палача при казни,И на зрачках его рдел пламени разгул,Когда он на костер собственноустно дул.Ужасный для всего – для всех стремлений века,Для прав, для совести, для мысли человека,Он был – в честь римского, в честь папского креста –На царстве сатана под именем Христа.Как группы ящериц из темных нор пещерных,Дела ползли из дум его неблаговерных.Нет во дворцах пиров, иллюминаций нет, –Одно аутодафе им сообщало свет;Эскуриал и все Филипповы чертогиДремали, как в лесу звериные берлоги.Там казни – для забав, измены – для потех!Не мучить, не пытать – Филипп считал за грех,И самая мечта души сей сокровеннойНосилась тяжестью над трепетной вселенной,Да и молился он едва ль перед добром:Его молитва шла, как отдаленный гром,И жглись, как молнии, тирана сновиденья,А те, кто был его предметом помышленья,Кричали в ужасе: «Настал наш смертный час!Нас кто-то давит, жжет, смертельно душит нас».На гибель там себя народы обрекали,Где эти два зрачка вперялись и сверкали. Из хищно-птичьих лиц отменны эти два:Карл Пятый – коршун злой, Филипп Второй – сова.В камзоле бархатном, кромешной тьмы чернее,Он, с орденом Руна на королевской шее,Не изменяющий ни поз своих, ни мест,Вдруг, к удивлению, как будто сделал жест,И даже – чудеса, коль это не ошибка! –На стиснутых губах нарезалась улыбка, –Улыбка страшная, конечно, и сполнаНикто б не разгадал, что значила она, –А это значило: в открытом, шумном мореТеперь мой огнь и гром несутся на просторе,Моя Армада – там, и, страхом обуян,Пред ней смиряется строптивый океан, –Так древле средь своих мятежных волн разбегаПотоп был устрашен явлением ковчега.Валы равняются, становятся в рядыИ лижут кораблей широкие следы,И, назначенья их познав святую цену,Чтоб путь их умягчить, им подстилают пену,И каждая скала преобразилась в порт,И крики слышатся: «На палубу! – на борт! –На мачту! – к парусу!» Попутный ветер дышит.Вот – барабан! свисток! Филипп всё это слышит,Всё видит мысленно и мнит: всё это – я!Я – кормчий кораблей, их движет мысль моя, –И Англия дрожит, бледнеет пред Армадой,Поникла, и ничто не служит ей оградой.Так мыслил он. В сей миг, казалося, горел,В руке Филипповой пук громоносных стрел,И в царственных мечтах лишь вид сей развернулся –Державный гробовщик впервые улыбнулся. В Каире некогда единый из владык,Который силою и славой был велик,У водного ключа своей мечети главнойНа камне начертал рукою своенравной:«Аллаху – небеса, мне – дольний мир, земля».Десп_о_т-султан – двойник тирана-короля.Тиранство, деспотизм – одно с другим так схоже!Что начертал султан, король наш мыслит то же. А там, на берегу бассейна, то дитя,На розу пышную глазенки опустя,К губам своим ее подносит и целует.Вдруг – темных туч напор и сильный ветер дует.Вода возмущена, трясутся мирт, жасмин,Деревья клонятся до корня от вершин,И розы лепестки какой-то дух зловредныйВдруг в воду побросал из рук инфанты бледной,Так что у ней в руке едва остаться могС шипами острыми колючий стебелек.Кто смеет так шутить? И, трепетом объята,Инфанта смотрит вверх: не небо ль виновато?Там – чернота кругом. Она глядит туда,В бассейн: там морщится и пенится вода,Пруд светлый морем стал, и по волне сердитойЛисточки носятся, как будто флот разбитый:Судьба Армады здесь – так небеса хотят!И гневное дитя насупило свой взгляд,Немало удивясь, как смеют так свободноЗдесь делать то, что ей, инфанте, не угодно,И вот – она должна досадой кончить день!Малютка сердится, угрюмо брови хмуря… При этом, следуя за нею словно тень,Дуэнья говорит: «Позвольте! Это – буря,А ветер иногда, хоть это и не шло б,Так дерзок, что не чтит и царственных особ».
iknigi.net
Пустынный берег. Ночь. Шум бури. Темнота.Убога и ветха, но крепко запертаРыбачья хижина. В дрожащем полусветеРисуются вдоль стен развешанные сети.От углей, тлеющих в высоком камельке,Мелькает алый круг на сером потолке,И отблеск кое-где играет красноватыйНа бренных черепках посуды небогатой,В березовом шкафу уставленной. За нимШирокая кровать под пологом простым,А дальше – на скамьях, покрытых тюфяками,Спят дети малые. Их пятеро. КлубкамиСвернулись, съежились. От бурных вьюг и стуж,Казалось, скрыто тут гнездо бесперых душ.Кто ж эта женщина? – Она в тени с тоскою,Колени преклонив, поникла головоюНа полускрытую завесами кроватьИ тихо молится, – о, это, верно, мать!Она одна, в слезах, в тревоге, в страхе, в горе,А там – пред хижиной – бушующее море.Муж там, средь ярых волн. С младенчества моряк,Он презирает всё – рев бури, ночи мрак.Он должен и в грозу свои закинуть сети,Он должен – потому что голодают дети;Он должен с вечера, пока морской приливБлагоприятствует, ладью свою спустив,Четыре паруса как следует уставить,А там – изволь один и действовать, и править!Жена тогда чинит изорванную сеть,Да между тем должна и за детьми смотреть,И рыбный суп сварить, глотая дым и копоть,И разное старье домашнее заштопать.
Плыви, рыбак! Трудись! Ищи среди валовМестечка, где хорош бывает рыбный лов!А место это как, вы б думали, пространно?С большую комнату, притом – непостоянно:Оно то там, то здесь, кругом же – океан!Плыви! А тут и дождь, и холод, и туман, –А волны вкруг ладьи и над ее краями,Клубясь, вращаются зелеными змеями,Он мыслит о жене, она его зоветСреди своих молитв, – и, пущены вразлет,Их мысли, как из гнезд поднявшиеся птицы,Крест-накрест мечутся в пространстве без границы.
Вот жребий рыбака! А в этот самый часТанцуют где-нибудь, – там бархат и атлас,Цветы, гирлянды, блеск. А тут – во тьме беззвезднойПлавучая доска над разъяренной безднойДа жалкий лоскуток дырявого холста,На палку вздернутый: плыви! А тут – места,Где смерть со всех сторон, и мели, и утесы!А дома – хлеба нет, а дома – дети босы.Там где-нибудь – пиры, там роскошь свыше мер,Мечты и замыслы, и мало ли химер, –А тут одна мечта – вразрез напорам водным,Добравшись к берегу холодным и голодным,Взглянуть у пристани дню светлому в лицо,Причалить, вдеть канат в железное кольцоИ лишь до вечера вкусить покой желанныйВ семействе, близ своей хозяйки доброй – Жанны!О Жанна бедная! Твой муж теперь одинПод бурей на море, средь бешеных пучин!Один – в глухую ночь! Хоть бы подмога в сыне!Да дети малы все, – так думаешь ты ныне,А там, как взрослые поедут с ним, – поверь,Ты скажешь: "Лучше б им быть малыми теперь!"Она берет фонарь: "Пойду взгляну! Ведь вскореВернуться должен муж. Не тише ль стало море?Пора бы утру быть!" Пошла и смотрит, – нет!Всё бурно. Дождь идет. В слезах стоит рассвет,Рождающийся день, как бы боясь явиться,Расплакался о том, что надобно родиться.
Та в трепете идет. Хоть где-б-нибудь окноМелькнуло огоньком! Кругом всё сплошь черно.Дороги не видать. Вот, покривясь, горюетЛачуга темная, сквозь щели ветер дует,Раскачивая дверь, а крыша… Боже мой!В ней еле держится отвагой лишь однойЗлой бурей взрытая изгнившая солома.Ужель живущие там говорят: "Мы – дома"?
"Постой-ка! Дай зайду! – подумала она,Мимоидущая. – Ведь там живет однаНесчастная. О ней говаривал со мноюМой муж. Намедни он нашел ее больною.Она вдова. Узнать, что, как она теперь!"И с этой мыслию стучится Жанна в дверь.Ответа не дает пустынное жилище."Больна!.. А дети-то? Пожалуй, ведь без пищи!Их двое. Без отца!" Она еще стучит:"Эй, отоприте мне, соседка!" – Всё молчит."Впустите!" – Наконец неведомой судьбоюДверь двинулась – и вход открылся сам собою.И Жанна в дверь вошла, лучами фонаряЖилище страждущей вдовицы озаря,Где тот же крупный дождь, холодный, сверху на полСквозь дырья потолка, как через сито, капал, –И что же? В глубине, в углу – ужасный вид! –Пав навзничь, женщина недвижная лежитВ лохмотьях, обуви нет на ногах бедняги,В глазах – безжизненность стоячей, мутной влаги.Домохозяйка-мать! Ужели это ты?Ведь это труп? – Да, труп почившей нищеты.Вот всё, что на земле от матери осталось!Как перед смертию страдалица металась,Так и застыла тут. Рука, позеленевИ с войлока спустись, висит, окоченев, –И пальцы скорчены, – и в немоте ужаснойРазомкнуты уста, отколь душа несчастнойРванулась, испустив в предсмертный, страшный миг,Последний, слышанный лишь вечностию крик,
Близ мертвой матери сном счастья упивалисьМладенцы нежные и сладко улыбались –
Два – в общей люльке их. То были сын и дочь.
Мать, чувствуя уж смерть, старалась превозмочьЕще сама себя: привстав, на них взглянулаИ ножки им своей шубенкой обвернула,А тельце – юбками, чтоб было им тепло,Чтоб смертным холодом на них не понеслоОт трупа матери, – ее покров пусть греетМалюток и тогда, как труп охолодеет!
profilib.org
В тринадцатом томе Собрания сочинений представлены избранные стихотворения из следующих поэтических сборников Виктора Гюго: "Грозный год", "Искусство быть дедом", "Четыре ветра духа", "Легенда веков", "Все струны лиры", "Мрачные годы" и "Последний сноп". У нас действительно было преувеличенное понятие о силе, возможностях, значении национальной гвардии… Бог мой, вы все видели кепи господина Виктора Гюго, способное дать настоящее о ней представление. (Генерал Трошю в Национальном собрании 14 июля 1871 г.)из книги «ГРОЗНЫЙ ГОД» 1872 ПРЕДИСЛОВИЕ Осадное положение неразрывно связано с Грозным Годом, и оно еще до сих пор не снято. Вот почему вы найдете в этом томе строки, замененные точками.[1] По ним впоследствии можно будет определять дату появления сборника. По той же причине некоторые стихотворения, предназначенные для этой книги — главным образом для разделов: апрель, май, июнь и июль, — пришлось отложить. Они появятся позднее. Времена меняются. Теперь у нас республика. У нас еще будет свобода. Париж, апрель 1872 ПРОЛОГ 7 500 000 «ДА» (Опубликовано в мае 1870 г.) О нет, мой дух толпе хвалу не запоет! Толпа всегда низка — всегда высок народ. Толпа — лишь призрак стен с развалинами рядом, Лишь цифра мертвая, числа бесплотный атом, Лишь тень неясная, что нас в ночи страшит. Толпа спешит, зовет, рыдает и бежит; На горести ее прольем слезу участья. Но в час, когда она, слепая, станет властью, Мы в этот грозный час с бестрепетным лицом О праве скажем ей на языке мужском. Теперь, когда она хозяйка, непреклонно Напомним ей, что есть нетленные законы, Которые душа читает в небесах. Толпа свята, но лишь в лохмотьях и цепях. Угрюм и одинок, не льстец, а прорицатель, Выходит на борьбу с толпою созерцатель. Со взором пламенным, в котором гнев блистал, «Восстаньте!» — к мертвецам Иезекииль взывал; Сурово Моисей скрижали поднял в тучах; Был гневен Данте. Дух мыслителей могучих, Неистов, яростен, глубокой тайны полн, Как смерч, что башни Фив грядой песчаных волн Покрыл и поглотил, как океан — обломки, — Неукротимый дух, сметающий потемки, — Томится и живет заботою иной, Чем льстить в полночной мгле, беззвездной и глухой, Толпе — чудовищу, сидящему в засаде С проклятой тайною в непостижимом взгляде. Испуган бурею бунтующий колосс; И не от ладана у сфинкса вздернут нос. Лишь правда — фимиам суровый и несладкий, Которым мы кадим перед толпой-загадкой, Чья грудь, которая за брюхом не видна, И гневом праведным и алчностью полна. О, люди! Свет и тьма! Бездонных душ смятенье! Порою и толпа способна на горенье, Но, сирота судеб, она сама собой, Едва лишь свистнет вихрь, изменит облик свой, И, пав в навоз клоак с сияющей вершины, Предстанет Жанна д'Арк в наряде Мессалины. Когда на рострах Гракх разгневанно встает Иль Кинегир суда бегущие грызет; Когда у Фермопил с ордою азиатов Дерутся Леонид и триста спартиатов; Когда союзный Швиц, дубину в руки взяв, Смиряет Габсбургов высокомерный нрав; Когда, чтоб путь открыть, бросается на пики Бесстрашный Винкельрид, надменный и великий; Когда Манин воззвал — и открывает зев Сонливец бронзовый, венецианский лев; Когда вступают в бой солдаты Вашингтона; Когда рычит в горах Пелайо разъяренно; Когда, разгромленный крестьянином в бою, Лотрек или Тальбот бежит в страну свою; Когда восходят, бич монаха-лицемера, Гарибальдийцы — рать воителей Гомера — На скалы, что воспел когда-то Феокрит, И, вольность, твой вулкан, как Этна вновь кипит; Когда Конвент, страны невозмутимый разум, Бросает тридцати монархам вызов разом; Когда, объединясь и ночь с собой неся, Как океан на мол, идет Европа вся, Но разлетаются во прах ее угрозы О вас, живой утес, солдаты Самбры-Мезы, — Я говорю: «Народ! Привет, народ-герой!» Когда же, волочась по грязной мостовой, Целует посох пап бездельник-ладварони; Когда, не устояв в упорной обороне, Под тяжестью убийц раздавлены во тьме Отвага Колиньи и разум Ла-Раме; Когда над гнусною громадой эшафота Появится палач и голову Шарлотты Поднимет, осквернив ударом кулака, — Я говорю: «Толпа!» И мне она мерзка. Толпа — количество, толпа — стихия злая И в слабости своей и в торжестве слепая. И если этот сброд из рук своих опять Захочет завтра нам владыку навязать И душу нам согнуть пощечиной позорной, — Не думаете ль вы, что мы смолчим покорно? Всегда священен нам великий форум масс. Афины, Рим, Париж, мы чтим, конечно, вас, — Но меньше совести и правды величавой. Дороже праведник, чем целый мир неправый. Не может шторм сломить великие сердца. Толпа безликая, добыча наглеца, Готова зверствам ты предаться упоенно, Но, внуки Гемпдена и сыновья Дантона, Мы говорим, враги всесилья твоего: «Ни тирании Всех, ни гнета Одного!» Народ-боец на смерть идет прогресса ради, А чернь корыстно им барышничает сзади И, как Исав, берет за старшинство свое Похлебку ту, что Рим готовит для нее. Народ Бастилию штурмует, беспощадно Рассеивает мрак, а чернь глазеет жадно, Как мучатся Христос, Зенон, иль Аристид, Иль Бруно, иль Колумб, и плюнуть в них спешит. Народ избрал себе супругою идею, И сделал чернь террор наложницей своею. Незыблем выбор мой: я славлю идеал. Народ сменить февраль вантозом пожелал, Он стал республикой, он правит, он решает, А чернь Тибериев венками украшает. Я за республику, не нужен цезарь мне. Квадрига милости не просит у коней. Закон превыше Всех; пусть буря гневно ропщет — Его не повалить; над будущностью общей Ни Одному, ни Всем не властвовать вовек. Народ — король страны, но каждый человек — Хозяин сам себе. Таков закон извечный. Как! Мной повелевать захочет первый встречный? А если завтра он на выборах слепых Задумает меня лишить свобод моих? Ну нет! Над принципом порой толпа глумится, Но вал уляжется и пена разлетится — И право над волной поднимется опять. Кто смел вообразить, что вправе он попрать Мои права? Что я считать законом буду Чужие низости иль вздорную причуду? Что сяду я в тюрьму, раз в одиночке он? Что в цепи стать звеном я буду принужден, Коль сделаться толпе угодно кандалами? Что должен гнуться дуб вослед за камышами? О, человек толпы! Поговорим о нем — О жадном буржуа, о мужике тупом. Он революцию то славой осеняет, То преступлением кровавым загрязняет; Но, как на маляра могучая стена, Взирает на него с презрением она. Им переполнены Коринф, и Экбатана, И Рим, и Карфаген; он схож с водой фонтана, Что в яму сточную сбегает, превратясь Из влаги девственной в вонючий ил и грязь. Он после дней борьбы, исполненных величьем, Умеет потрясти животным безразличьем Того, кто видел сам его высокий пыл. Сегодня он Фальстаф, а прежде Брутом был. Он славу утопить спешит в распутстве пошлом. Спросите у него, что знает он о прошлом, Что сделал Вашингтон и как погиб Бара, — Не помнит он о тех, кого любил вчера. Вчера он возрождал предания былого, Он бюсты воздвигал героям-предкам снова: Риэго, Фокион, Ликург — он славил их, Чтоб завтра позабыть об именах таких. Неведомо ему, что был он чист недавно; Не замечает он, как жалко и бесславно Созданье рук своих унизил он, творец; Еще вчера герой, сегодня он подлец. Невозмутим и туп, на каждом перекрестке Он белит кабаки остатком той известки, Которой он вчера гробницы покрывал. Скамейкой стал его гранитный пьедестал. На латы доблести взирает он со смехом И называет их заржавленным доспехом. Вчера играючи он шел на смертный бой; Хохочет он теперь за это над собой. Он сам себе теперь — позор и оскорбленье; Он к рабству так привык, что, полный возмущенья, Не хочет прошлому поверить своему; И смелость прежняя внушает страх ему. Но разве океан ответствен за циклоны? Но как виной толпы считать голов мильоны? Кто станет осуждать за темные пути, Которыми ему приходится идти, Великий смерч людской, живую тучу, — словно Стихия может быть невинной иль виновной? К чему? Пускай ему рассудка не дано, — Париж и Лондон в нем нуждаются равно: Предшествуя огню густым и зыбким дымом, Толпа творит прогресс, а мы — руководим им. Пускай английская республика мертва, — По-прежнему звучат Мильтоновы слова. Пусть толпы схлынули, — стоит мыслитель смело; Довольно этого, чтоб не погибло дело. Пускай злодей сейчас счастлив, надменен, чтим, — Восстанет право вновь и верх возьмет над ним. Сразило небо Рим, но озарились своды Глубоких катакомб святым огнем свободы. За сильного — Олимп, за правого — Катон. В Костюшко вольный дух Галгака возрожден. Ян Гус испепелен, но Лютер остается. Чтоб светоч подхватить, всегда рука найдется. За правду жизнь отдать мудрец всегда готов. Без принуждения, без ропота, без слов От скопища рабов, что вкруг него теснится, Уходит праведник в святую тьму гробницы, Гнушаясь не червей, а низости людской. О, эти Коклесы, забытые толпой, Герои-женщины, умершие без стона: С Тразеем — Аррия и с Брутом — дочь Катона, — Все те, кто смел душой, чей полон света взор: И Люкс, и Кондорсе, и Курций, и Шамфор, — Как горд был их побег из жизни недостойной! Так над болотами взмывает лебедь стройный, Так над долиной змей орел, взлетев, парит. Явив пример сердцам, в которых ночь царит, Сердцам преступным, злым, корыстным и ползучим, Они уснули сном угрюмым и могучим, Закрыв глаза, чтоб мир не возмутил их вновь; Страдальцы пролили во имя долга кровь И молча возлегли на ложе погребальном, И доблесть сжала смерть в объятии прощальном. Как ласков кажется священный мрак могил Тому, кто чист и добр, велик и светел был! Для тех, кто говорит: «Нет правды и не будет!», Для тех, кто силы зла и беззаконья будит; Для Палласов, Каррье, для Санчесов, Локуст; Для тех, чье сердце лжет, чей мозг от мысли пуст; Для праздных болтунов, погрязнувших в витийстве, — Урок и приговор в таком самоубийстве! Когда нам кажется, что жизнь сейчас умрет; Когда не знаем мы, идти иль нет вперед; Когда из толщи масс — ни слова возмущенья; Когда весь мир — одно молчанье и сомненье, — Тот, кто сойдет тогда в глубины черных рвов, Отыскивая прах великих мертвецов, И головой к земле в отчаянье склонится И спросит: «Стоит ли держаться, верить, биться, Святая тень, герой, ушедший навсегда?» — Услышит тот в ответ из гроба голос: «Да», ***Что это там вокруг во тьме ночной летает? То хлопья снежные. Кто их пересчитает? Как охватить умом мирьяды мириад? Темно. В пещеры львы с добычею спешат. Зловещий нивелир, покров снегов глубоких, Уже сровнял с землей вершины гор высоких, И кажется, что дней остановился бег; Тех, кто уснет сейчас, не разбудить вовек; Поля и города лежат оцепенело; Нечистое жерло клоаки побелело; Лавина катится по мрачным небесам; Вселенная во льдах. И нет предела льдам! Не различить пути. Опасность — отовсюду. Пусть так. И все ж, едва на снеговую груду, На эту пелену, что с саваном сходна, Прольется первый луч, — растопится она! " Я начал свой рассказ про грозный год страданий, " Я начал свой рассказ про грозный год страданий, И, опершись на стол, я полон колебаний. Могу ли все сказать? И продолжать ли мне? О, Франция! Звезда померкла в вышине! Я чувствую, как стыд мне сердце заливает… Смертельная тоска. Чума чуму сменяет. Что ж! Будем продолжать Историю, друзья! Наш век перед судом. И здесь свидетель я. СЕДАН 1Тулон — пустяк; зато Седан! Паяц трагичный, За горло схваченный рукой судьбы логичной, Раб собственных злодейств, вдруг увидал в глаза, Что стала им играть, как пешкою, гроза, И рухнул в глубину бездонного позора, И неотступный блеск карающего взора, Свидетеля убийств, последовал за ним. Вчера еще тиран, сегодня призрак, дым, Он богом брошен был вглубь черного провала, Каких история дрожащая не знала, И поглотил его зловещей бездны зев. Все предсказания превысил божий гнев. Однажды этот шут сказал: «Надев порфиру, Не ужас я внушил, а лишь презренье миру» Когда же стану я властителем земли? Пред дядею моим дрожали короли. Маренго я не знал, но знал денек брюмера. Макиавелли ум или мечту Гомера Мой дядюшка умел в жизнь воплощать равно. Мне хватит первого. Мне Галифе давно Принес присягу. Мне верны Морни, Девьенны, Руэры. Я не взял ни Дрездена, ни Вены, Ни Рима, ни Москвы, — что ж, надо взять скорей. Я флаг андреевский сгоню со всех морей И заберу себе владенья Альбиона. Вор — прозябает лишь без мирового трона. Великим стану я; служить мне прибежит В тиаре папской Пий, в чалме Абдул-Меджид, Царь в пышной мантии, в собольей шапке старой. Ведь если я сумел обстреливать бульвары, Я Пруссию согну; и, право, труд один — Тортони штурмовать и штурмовать Берлин; Взял банк я — Майнц возьму без всякой лишней драки. Стамбул и Петербург — две гипсовых собаки; Эммануил и Пий схватились за ножи; Дерутся, как козлы, столкнувшиеся в ржи, Ирландцы с бриттами; Вильгельм полу-Аттила И псевдо-Цезарь Франц, однако полный пыла, Вцепились в волосы; весьма горячий град Испанцы Кубе шлют. Я крикну всем: «Назад!» — И, некогда босяк, паяц, я — ходом хитрым — Над всеми тронами вдруг сделаюсь арбитром. И без труда почти мне слава суждена: Быть всемогуществом, всплывя наверх со дна, Великим Карлом стать из лже-Наполеонов — Недурно. Надо что? Взять несколько мильонов Взаймы, — не в первый раз! — дождаться темноты, Когда повсюду спят и улицы пусты, И, как халиф Гарун, бродивший столь беспечно, Вдруг счастья попытать. Удастся ведь, конечно, Рейн перейти, когда был пройден Рубикон. Пьетри гирляндами украсит свой балкон. Он умер, Сент-Арно; что ж, заменю Базеном. Мне Бисмарк кажется плутом обыкновенным, И втайне думаю, что я получше плут. Пока я достигал удачи там и тут. Помощник мой — обман, и счастье мы с ним стащим; Я трус — но побеждал, подлец — но слыл блестящим. Вперед! Я спас Париж и должен мир спасти, Я не остановлюсь теперь на полпути. Мне остается лишь метнуть шестерку ловко. Но надо поспешить, удача ведь — плутовка! Мир скоро будет мой, как я давно мечтал; Из шара этого мне сделают бокал. Я Францию украл, украсть Европу можно. Декабрь — вот мой мундир, и тьма — мой плащ дорожный. Нет у кого орлов, тот коршунов найдет. Неважно! Всюду ночь. Воспользуюсь. Вперед!» Но всюду белый день — над Лондоном, над Римом; Лишь этот человек считал себя незримым. Насмешку затая, его Берлин стерег. Лишь будучи слепым, он в ночь поверить мог. Всем яркий свет сиял, лишь он во тьме скитался. Увы! Он ни с числом, ни с местом не считался. Вслепую, ощупью, вися над пустотой, Своей опорою считая сумрак свой, Самоубийца тот, свои войска построив, Послал историей прославленных героев — Без хлеба, без вождей, без пушек, без сапог — Туда, где бездною зиял безмолвный рок. Спокойно сам их вел — все ближе, ближе к краю. «Куда ты?» — гроб спросил. Он отвечал: «Не знаю». 2Да, в Этне Эмпедокл исчез, а Плиний был Убит Везувием: их, мудрецов, манил Загадкой блеск жерла. Да, в Индии брамина Жрет невозбранно червь, и муки той причина — Стремленье рай обресть. Да, свой непрочный челн Ловец кораллов мчит среди коварных волн, Как кошка лижущих, меж островов Липари, Чья лава пурпуром горит в его загаре, — От мысов Корсики и до корфийских скал. Да, мудрым пал Сократ, Христос безумцем пал, Один — рассудочный, другой — в выси паривший. Да, вопиял пророк, Иерусалим клеймивший, Пока удар копья его не умертвил. Да, в море Лаперуз и в воздух Грин поплыл. Да, к персам Александр пошел, Траян к дакийцам. Понятно это все! Подвижникам, убийцам, Героям — было что искать! Но в бездне лет Видал ли кто-нибудь безумный этот бред, Нелепый балаган, — видал ли идиота, Кто, нисходя с вершин триумфа и почета, Держась за нитку ту, в конце которой гроб, Могилу б рыл себе и, отирая лоб, Под нож, таинственный и страшный, сам, с разгону, Подсунул голову, чтоб укрепить корону? 3Когда комета вновь летит в небытие, Следят созвездия последний блеск ее; И дьявол свергнутый в своем паденье грозном Хранит величие, оставшись духом звездным; Высокая судьба, избранница веков, Горит сиянием последних катастроф. Так Бонапарт: он пал, но грех его огромный, Его Брюмер, не стал позором бездны темной; Господь его отверг, и все ж над ним не стыд, А нечто гордое и скорбное горит, И грани светлые сильнее мрачных граней; И слава с ним навек средь муки и рыданий; И сердце, может быть, в сомнениях, смогло Простить колоссами содеянное зло. Но горе тем, кто стал творить злодейство в храме, С кем снова должен бог заговорить громами. Когда титан сумел украсть огонь с небес, Любой карманный вор ему вослед полез. Сбригани смеет ли равняться с Прометеем! Теперь узнали мы, — и в ужасе хладеем, — Что может превзойти великого пигмей, Что смерча гибельней отравленный ручей, Что нам еще грозят слепой судьбы измены — Тяжеле Ватерло, больней святой Елены. Бог солнцу черному мешает восходить. И совесть грозная велит нам искупить Брюмер и с ним Декабрь, еще одетый тайной, О звездах грезящий в грязи необычайной, — Чтоб ужасы тех дней из памяти изгнать, Велит нам на весы последней гирей встать, Чтоб тот, кто всех давил, предстал бы для вселенной Не жертвой царственной, а падалью презренной! Тогда, о род людской, урок ты обретешь, Тогда презрение в твою вольется дрожь, Тогда пародия придет взамен поэмы, И с омерзением тогда увидим все мы, Что нет трагедии ужасней и гнусней, Чем та, где шествует гиганту вслед пигмей. Он был злодей, и рок так сделал непреложный, Чтоб все ничтожество стяжал он, весь ничтожный; Чтобы вовек ему и ужас и позор Служили цоколем; чтоб роковой сей вор, Чей воровской притон стал троном величавым, Добавил мерзости — в них погрузясь — канавам; Чтоб цезарь, отпугнув зловонием собак, Припадок тошноты вдруг вызвал у клоак! 4Что Рамильи теперь? Что поле Азинкура И Трафальгар? О них мы только вспомним хмуро. Обида ли — Бленгейм, и скорбь ли — Пуатье? Не скрыто ли Кресси навеки в забытье? Нам Росбах кажется теперь почти успехом. О Франция! Вот где твоим ниспасть доспехам! Седан! Могильный звук! Там оборвалась нить. Отхаркни же его, чтоб навсегда забыть! 5Равнина страшная! Два стана ждали встречи. Два леса подвижных — сплошь головы и плечи, И сабли, и штыки, и ярость, и напор — Навстречу двинулись, смешались, взор во взор… Крик! Ужас! Пушки там иль катапульты? Злоба Всегда смятение родит у края гроба — И это подвигом зовется. Все бежит, Все рушится, и червь добычу сторожит. И смертный приговор монарших правосудий Здесь над людьми, увы, должны исполнить люди! Убийство ближнего — вот лавры там и тут. Фарсала ль, Гестингс ли, Иена ли — несут Одним триумф, другим — отчаянье разгрома. О ты, Война! Тебя на колеснице грома Безумно жеребцы невидимые мчат. Ужасен был удар. Кровавой бойни ад У всех зажег зрачки — как раскалил железо. С винтовкою Шаспо боролся штуцер Дреза. Дым тучею валил, и тысячи горгон Метнули скрежет свой в кровавый небосклон, — Стальные гаубицы, мортиры, кулеврины; Взметнулись вороны вкруг роковой долины: Им праздник — всякий бой, пир — всякая резня. Кипело бешенство средь дыма и огня, Как будто целый мир в бой погрузился тоже — От трепетных людей до веток, полных дрожи, До праха жаркого равнины роковой. Меняясь натиском, развертывался бой. Там Пруссия была, здесь Франция родная. Одни — с надеждою прощались, умирая, Другие — с радостью постыдною разя; Всех опьяняла кровь, безумием грозя, Но не бежал никто: судьба страны решалась. Зерно каленое по воздуху металось: Картечь горячая хлестала все кругом; Хрипевших раненых давили каблуком; И пушки, грохоча в мучительной надсаде, Бросали по ветру седого дыма пряди. Но в недрах ярости, как благостная весть, Сияли — родина, долг, жертвенность и честь. Вдруг в этом сумраке, где отдаленным эхом Свирепый призрак — смерть встречала пушки смехом, В безумном хаосе, в эпическом аду, Где сталь врубалась в медь, ломаясь на ходу, Где опрокинутых разили сверху бомбы, В рычанье, в грохоте зловещей гекатомбы, Под непрерывный плач взывающих рожков, Где каждый наш солдат, сражаясь, был готов Сравняться с предками, увенчанными славой, — Внезапно строй знамен вдруг дрогнул величавый, И в час, когда бойцы, покорствуя судьбе, Дрались и падали в неистовой борьбе, Раздался страшный крик. «Я жить хочу!» И разом Смолк рев орудий; бой, уже терявший разум, Стих… Бездна адская свой суд произнесла. И когти напряглись у Черного Орла. 6Тогда вся Франция, — любой великий подвиг, — Ее отвага — Бренн, ее победа — Хлодвиг, Титаны галльские с косматой головой, Сраженья гордые — Шалона славный бой, Ужасный Тольбиак, кровавая арена Ареццо, Мариньян, Бувин, Боже, Равенна, Свирепый Аньядель на боевом коне, Форну, Иври, Кутра, Фонтенуа в огне, Денен и Серизоль — бессмертные удары, В чьем взоре молнии и в крыльях — пламень ярый, Маренго и Ваграм — ревущее жерло, Последнее каре на поле Ватерло, И все вожди: и Карл, великий средь великих, За ним — Мартелл, Тюренн — гроза тевтонов диких, Конде, Виллар — бойцов надежда и пример, И Сципион-Дезе, и Ахиллес-Клебер, И сам Наполеон, векам сложивший сагу, — Рукой разбойника свою отдали шпагу. Вианден, 5 июля ВЫБОР МЕЖДУ ДВУМЯ НАЦИЯМИ ГЕРМАНИИНет нации, тебе подобной, на земле. Когда весь мир еще лежал в суровой мгле, Меж сильными одна была ты справедливой. Тиара сумрака венчает горделиво Тебя, но блещешь ты страной восточных снов. Как небо синее — глаза твоих сынов. Ты, озаренная туманным нимбом славы, Европе темной свет являешь величавый, Что в Исполиновых зажжен тобой горах. И как не может жить всегда в одних морях Орел морской, так ты — не обновлять усилий: И реформаторы апостолов сменили, И Шиллеры идут на смену Барбаросс. Вершины горные страшатся ярых гроз, И императоры трепещут молний духа. Когда-то из твоих лесов, шумящих глухо, На Карла нашего твой Видукинд восстал, Но франка грозный меч твоей же славой стал. Нередко видели согбенные народы, Как ты, бесстрашный враг любых врагов свободы, Несла с собой зарю; и Августа разбил Арминий, и Мартин святых отцов громил. Как дуб лелеет плющ, вокруг него обвитый, Ты побежденному тогда была защитой. Как в бронзе — олово, и медь, и серебро, Народ единый встал, где вихрились пестро И гунны дикие, и даки, и бастарны; От Рейна золото тебе, и клад янтарный От серой Балтики. Твое дыханье — та Святая музыка, где сила, чистота, И жаворонка трель, и мощный орлий клекот. Порою видятся неясно и далеко Над башнями твердынь, завещанных тебе, Воитель и дракон, сплетенные в борьбе. Как свежи, зелены, светлы твои долины! Туманы зыблются, их луч пронзает длинный; Деревня мирно спит у замка под крылом, И дева юная, склонившись над ручьем, Стоит, на ангелов похожа белокурых. Германия — как храм, построенный на хмурых Столбах — на двадцати безжалостных веках. Из их теней — лучи, и тень умрет в лучах. Земля тевтонская, героев мать суровых, Растит своих сынов под сенью темнобровых, Звездой и молнией сверкающих небес. И копья острые щетинятся, как лес. Победы ей трубят, и быль ее седая — Уже не быль, уже легенда золотая. В Тюрингии, где был владыкой грозный Тор, С косой разметанной в священный темный бор Гадать о будущем ходила Ганна, жрица. На реках медленных, где пела водяница, В волнах мерцал огонь — нездешний, странный свет; Таунус и мрачный Гарц, которые велед Вещанья слышали, пророчиц босоногих, Полны их отзвуков, таинственных и строгих. В ночи Шварцвальд похож на сумрачный эдем; От призрачной луны становится совсем По-новому живой листва, где шепчут феи. Возносятся у вас гробницы, как трофеи, — Геройских пращуров огромные следы. Тевтоны, будьте же и славны и горды! Вся пышность рыцарства, блиставшего когда-то, Знамена и гербы вам золотит богато, Мифический титан по вас равнял бы шаг, У римлян Коклес был, у вас же был Галчак. Бетховен — ваш Гомер. Вы — сила молодая, Величье гордое… ФРАНЦИИО мать, о мать родная! 2 января ЧЕРТ НА ДЬЯВОЛА ***Меж императором и королем — война. «Что ж! Революциям откроет вход она, — Мы думали б. — Война! Но в ней — родник величий. Желает лавров ад, желает смерть добычи. Монархи поклялись свет солнца угасить; Алеющая кровь должна весь мир залить; Людей пойдут косить, как бы траву на поле; Быть победителям в грязи, но — в ореоле…» И мы, желавшие крепить меж наций мир И землю для плугов хранить, не для мортир, Взывали б, скорбные, но гордые: «Пруссаки! Французы! Что вам в той — голландца с немцем — драке? Оставьте их, царей. Свершится божий суд. Бой Вишну с Индрой мы узреть мечтали б тут — Преображение из светопреставленья И пламень благостный, пронзающий затменье! О схватках яростных мечтали б мы ночных, О диком хаосе раскатов громовых, Где безднам ураган грозит; где в схватке тесной Гигант с архангелом сплетен, с его небесной Кровь черную свою сливая; мнился б он — Левиафана в тьму прогнавший Аполлон. Воображали б мы бред и безумье мрака. Мы сталкивали бы свирепою атакой Иену с Росбахом, с ордой вестготов Рим; Наполеон бы шел за Фридрихом Вторым. Мы верили б, что к нам, сквозь ужасы и беды, Как ласточки, спешат крылатые победы И, как в гнездо, летят из глубины небес Туда, где Франция, где право, где прогресс! Мы верили б, что нам — узреть крушенье тронов И роковой распад одряхших Вавилонов, Что над материком растоптанным, горя, Свободы вскинется прекрасная заря, Что, может быть, во тьме разгромов и возмездий Родится новый мир из рухнувших созвездий! Так думали б мы. Пусть, сказали б, нам стократ Арбелу, Акциум и Зару воскресят — В крови, но в славе. Пусть над бездной, над провалом Опять повиснет мир, как при Лепанто алом, При Тире, Пуатье и Тольбиаке. Три Угрюмых призрака, пучины вратари, — Мощь, Ярость, Ночь, — пускай разверзнут зев могилы, И Север с Югом пусть сойдут в тот мрак застылый, Пусть племя — то иль то — исчезнет в глубях рва, Где разлагаются князья и божества! В раздумье, блеск побед провидя и удары Боев, какие встарь вели бойцы Луары, И славу Лейпцига сквозь мерзость, и Ваграм, И слыша, как Нимрод, и Кир, и Цезарь к нам Идут, — мы вздрогнули б от смутных ожиданий…» Вдруг чья-то, чувствуем, рука у нас в кармане. ***Суть в том, чтоб кошелек спереть у нас. — Пустяк! ***Давно уж сказано, что Бонапарт-голяк Был жуликом и млел в приятнейшей надежде Ограбить Пруссию (нас он ограбил прежде). Он трон украл. Он подл, и мерзок, и лукав. Всё так. Но мы мечту хранили, что, напав На старца-короля, кто горд веками трона, Кому кирасой — честь и лишь господь — корона, Он встретит одного из паладинов тех, Что в годы Дюнуа сражались, чей доспех Турниры украшал и ныне мнится в тучах, Исполненных зари и ропотов летучих… Все чушь! Иллюзия! Совсем другой наряд! Свистки разбойничьи, а не рога, звучат. Ночь. Дебри дикие, сплошь полные клинками. Стволы ружейные сверкают меж ветвями. Крик в темноте. Врасплох! Засада! Кто там? Стой! Все озаряется, и в заросли густой Разверзлись просеки, где свет багряный льется. Стой! Череп раздробят тому, кто шевельнется. Ложись, ложись! Никто чтоб не вставал! Ничком! И — денежки теперь давайте, целиком. Вздор, коль не нравится, что вас по грязи стелят, Обшаривают вас и в лоб из ружей целят. Их — пять на одного; оружья — до зубов; Кто заупрямится, немедленно «готов»! Ну! Исполнять!.. Приказ — как будто из берлоги. Что ж! Кошелек отдать, согнуть в коленях ноги, Упасть, покорствуя, лежать на животе, Не смея двинуться, — и вспомнить земли те, Что звались Гессеном, Ганновером и Польшей… «Готово». Можно встать… И денег нету больше, И вкруг — сплошной Шварцвальд!.. Тут ясно стало нам, Неподготовленным к изменничьим делам, Невеждам в таинствах правленья, нам, профанам, Что наш Картуш войну затеял — с Шиндерганом! ДОСТОЙНЫЕ ДРУГ ДРУГА Вот поглядите: здесь — кровавый дурачок; Там — радостных рабов подмявший под сапог, Зверь божьей милостью, святоша, враг скандалам, Рожденный для венца, оставшийся капралом. Здесь — жулик, там — вандал, короче говоря. Притон за глотку сгреб Второе декабря. Тут — заяц трепетный, а там — шакал трусливый. Овраг разбойничий с берлогою блудливой, Как видно, — колыбель иных монархов. Бред! В самой Калабрии рубак столь страшных нет. Грабеж — вот их война! Искусство их разгула, Пленяя Пулайе, Фолара бы спугнуло. Все это — как в ночи на дилижанс наскок. Да, низок Бонапарт, ну а Вильгельм жесток. И не было глупей у подлеца капризов, Чем нагло брошенный бандиту злому вызов. Один пошел ни с чем в атаку, а другой, Дав подойти, взметнул вдруг молнию рукой, В кармане скрытую с предательской усмешкой. Он императора избрал гремушкой, пешкой, Манил его, смеясь: «Иди, малыш!» Болван Шел, расставлял силки — и угодил в капкан. Резня, отчаянье, измена, трупов горы И громом полные зловещие просторы! И в этих ужасах, которым нет числа, Слепит мыслителя неведомая мгла. О небо, сколько зла! О, грозный час расплаты! О, Франция! Встал смерч — и во мгновенье смяты И призрак цезаря и призрак войска с ним… Война, где был один — огонь, другой же — дым. ОСАЖДЕННЫЙ ПАРИЖ Париж, история твои прославит беды. Убор твой лучший — кровь, и смерть — твоя победа. Но нет, ты держишься. И всякий, кто смотрел, Как цезарь, веселясь, в твоих объятьях млел, Дивится: ты в огне находишь искупленье. К тебе со всех концов несутся восхваленья. Ты много потерял, но ты вознагражден И посрамил врага, которым осажден. Блаженство низкое есть то же умиранье. В безумстве павшего, тебя спасло страданье. Империей ты был отравлен, но сейчас, Благополучия позорного лишась, Развратников изгнав, ты вновь себя достоин. О город-мученик, ты снова город-воин. И в блеске истины, геройства, красоты И возрождаешься и умираешь ты. Париж, ноябрь 1870 " Я, старый плаватель, бродяга-мореход, " Я, старый плаватель, бродяга-мореход, Подобье призрака над бездной горьких вод, Средь мрака, гроз, дождя, средь зимних бурь стенанья Я книгу написал, и черный ветр изгнанья, Когда трудился я, под гнетом темноты, В ней перевертывал, как верный друг, листы. Я жил, лишен всего, — лишь с честью непреклонной. И видел город я ужасный, разъяренный: Он жаждал, голодал — и книгу я ему На зубы положил и крикнул так во тьму Народу, мужество пронесшему сквозь бури; Парижу я сказал, как клефт орлу в лазури: «Ешь сердце мне, чтоб стать сильнее в ураган!» Как смертный вздох Христа услышал Иоанн, Как Пана стон дошел до Индии далекой, Хоть он и прозвучал мгновенно, одиноко, Так дрогнула земля от африканских скал До нив Ассирии, когда Олимп упал. Как, цоколь потеряв, вдруг рушится колонна, Так дрогнул весь Восток с паденьем Вавилона. Коснулся ужас нас, забытый с давних пор: Качнулось здание, лишенное опор. Все в страхе за Париж. Над ним тевтон глумится. Погибнет целый мир, когда умрет столица. Он больше, чем народ, он — мир, что короли Распятым на кресте погибнуть обрекли. Нет, человечеству не жить уже в покое! Что ж, будем биться мы! Нуманции и Трое Париж дает пример. Да будет дух наш тверд! Тиранов посрамив, отбросим натиск орд. Вернулись гунны к нам, как в дни старинных хроник, Хоть враг орудия к стенам Парижа гонит, Мы город отстоим, — пусть преданы, в плену, — Неся тяжелый труд, спасем свою страну. Пасть, не склонив чела, — уже победа. Это Для славы в будущем достойная примета. Сиять отвагою, добром, избытком сил, Чтобы потомок вас своей хвалою чтил, — Вот честь людей, страны, что ввек неодолима! Катон велик вдвойне, когда он выше Рима: Рим должен подражать ему, сравниться с ним, Рим побеждал врагов, Париж — непобедим. Наш труд окончится победы жатвой правой. Сражайся, о Париж! Народ мой величавый, Осыпан стрелами, без пятен на гербе, Ожесточенным будь и победи в борьбе! Париж, октябрь 1870 " И вот вернулись к нам трагические дни, " И вот вернулись к нам трагические дни, И знаки тайные с собой несут они О том, что мир идет к какой-то страшной эре. Творец трагедии и бледный Алигьери, Вы, очевидцы войн с бесстрастною душой, Один в Флоренции и в Аргосе другой, Умы, орлиною овеянные славой, Писали строки вы, где отблеск есть кровавый Еще сокрытых гроз, грядущих бед печать, И вас без трепета никто не мог читать. Вы, мудрецы, чья речь слышна нам из могилы? «Мы боги средь людей, провидцы тайной силы», О Данте и Эсхил, глядите! Жалок трон, И слишком узок лоб носителей корон. Вы б презирали их! В них нет и стати гордой Того, кого терзал ваш стих — и злой и твердый. Не Греции тиран, не Пизы феодал, — Живет в них дикий зверь, так каждый бы сказал. Потомки варваров, их облик сохраняя, Ордой из своего они приходят края И гонят на Париж саксонских семь племен. Все в касках, в золоте, в гербах со всех сторон, Убийством, грабежом привыкшие кормиться; Эмблемой хищную они избрали птицу, Иль зверя дикого на шлеме боевом, Иль вышитых химер, что дышат только злом, Иль гребень яростно поднявшего дракона. А их верховный вождь взял на свои знамена Окраски траурной ужасного орла, Чья тень чернеет днем, а в ночь, как день, бела. С собою в грохоте влекут они заране Орудия убийств всех видов, всех названий — Тьму пушек, митральез — к уступам наших стен, И бронзовый Немой, прервав молчанья плен, Наполнив ревом зев для дела разрушенья, Вдруг исполняется неистового рвенья Рвать камни города, с земли его стереть, И злобной радостью как будто дышит медь И жаждет мстить за то, что человек когда-то В ней матерьял нашел для самых гнусных статуй, И словно говорит: «Когда-нибудь народ Во мне, чудовище, владыку обретет!» Трепещет все кругом. Семь венценосцев вместе Напали на Париж. Его подвергли мести. За что? Он — Франция, и целый мир притом, Он у обрыва бездн горит живым лучом, Он факел свой вознес рукою Прометея И льет в Европу свет, высоко пламенея. Парижу мстят они — Свобода, Разум он. Парижу мстят они — ведь здесь рычал Дантон, Сверкал Мольера стих, был едок смех Вольтера. Парижу мстят они — ведь в нем вселенной вера В то, что должно расти и крепнуть с каждым днем, Он светоч, что горит под ветром и дождем, Идея, рвущая завесу тьмы растущей, Прогресс, сиянье дня средь ночи, всех гнетущей. Парижу мстят они — за то, что тьме он враг, Что провозвестник он, что правды он маяк, Что в грозной славе их он чует смрад гробницы, Что снял он эшафот, смел тро |
rulibs.com
“Пора вставать! Настало завтра.Бушует полая вода.Плевать на их картечь и ядра.Довольно граждане стыда!Рабочие, наденьте блузы!Ведь шли на королей французы!Был Девяносто Третий год!Разбейте цепь, восстаньте снова!Ты терпишь карлика дрянного,С титаном дравшийся народ?…”
Виктор Гюго был известен современникам не только в качестве писателя. Этот человек жил в тяжёлый век для французской нации. Он с болью наблюдал за постоянными падениями и возрождениями родного государства. Его пылкая натура облекала мысли в стихотворения, поражающие напором и радением за отечество. Не мог Гюго смириться с резкими переменами, главной из которых стал приход к власти Наполеона III. После чего Виктор был вынужден покинуть Францию, работая на её благо уже на чужбине. Лишь после низложения Наполеона и провозглашения Третьей республики Гюго смог вернуться назад.
Стихотворная форма – это один из тех жанров литературы, который следует читать в оригинале. Но если такой возможности нет, то приходится полагаться на переводы, каждый из которых сам по себе по разному передаёт содержание. Малейшая деталь изменяет смысл произведения, и уже нельзя полностью понять первоначальную мысль автора. В отношении стихотворений Гюго можно сказать твёрдо, что все они наполнены эмоциями, где переживания автора будут видны при любой подаче.
С двадцатых годов XIX века Виктор Гюго активно пишет. С первых стихотворений заметен исходящий от писателя жар. Ему хватало материала с тех лет, когда французский народ впервые пошёл против королевской власти, что было до его рождения. Позже в сердце поэта поселилась жажда увидеть освобождение греческого народа от османского владычества, чему он посвящает плеяду стихов. Греческая тема ярко прослеживается в творчестве Гюго, также обращавшегося к античным мотивам, иной раз ведя беседы с Вергилием и затрагивая мифологию Эллады и Апеннинского полуострова.
Гюго играл с формой стихотворений, не останавливаясь на четверостишиях. Он ставил рифмы в разных местах, чётко подчиняя звучание композиции собственным мыслям. Получалось у него это крайне поэтично, но с одинаковым налётом революционных мотивов, пронзавших современников в самое сердце. Говорить в высоких выражениях, чтобы твои слова переходили их уст в уста в неизменном виде – это талант одарённого поэта.
До 1848 года Гюго рассуждал о разном, затрагивая любые годные ему темы, даже посвящал стихи людям искусства, вроде Дюрера и Данте. Но с 1848 года Гюго обрёл настоящего себя, так как к власти пришёл Наполеон III, провозгласивший Вторую республику. Гюго пророчески предупреждает французов о грядущих несчастьях, если ненавистный ему политический деятель останется у власти. Его ожидания оправдались: в 1852 году Наполеон III отказывается от республики и устанавливает в стране Вторую империю, чем поверг Виктора Гюго в неистовство. Отныне и до 1870 года Гюго будет честить родную страну, желая образумить сограждан на новую борьбу.
В своём творчестве Гюго постоянно переходит к революционным мотивам. Касается ли это описания природы или наставления внукам – Виктор обязательно во второй половине стихотворения призывает народ идти на штурм. Он не прибегал к аллегориям, а всегда говорил прямым текстом. И у него превосходно получалось доносить до читателя свои мысли. Даже потомки могут найти в его ёмких стихах отражение современной им реальности. Гюго смотрел дальше своей жизни, и его эмоции обязательно кто-нибудь возьмёт для воззваний в будущем.
Романтик, бьющий в набат и призывающий подняться на борьбу – это и есть Виктор Гюго. Его лирика имеет одно направление, но очень важное для истории Франции, ныне живущей уже при Пятой республике.
“…Но если жизнь в клоаке чёрнойЕщё продлится день иль час,Не надо вам трубы иль горна,Я отыщу клеймо на вас,Трусливых и неблагодарныхПотомков предков легендарных!Как быстро выродились вы!Какой знобимы лихорадкой,Как вы малы! Как это гадко,Что кроликов рождают львы.”
P.S. Для цитат использованы фрагменты стихотворения В. Гюго “Тем, кто спит” от сентября 1853 года.
Дополнительные метки: гюго стихотворения критика, гюго стихотворения анализ, гюго стихотворения отзывы, гюго стихотворения рецензия, гюго стихотворения книга, Victor Hugo
Данный сборник вы можете приобрести в следующих интернет-магазинах:
OzonЭто тоже может вас заинтересовать:– Собор Парижской Богоматери– Человек, который смеётся
trounin.ru