Но какая же там одинаковость восприятия, если в народе есть мужчины и женщины, девушки и ребята, дети и старики, красивые и не очень, больные и здоровые, преуспевающие и терпящие лишения, ленивые, сильные и т. д. Если в природе все время происходят изменения: то тепло, то холод, то дождик, то снег, а жизнь стремительна, и вчерашний день так не похож на сегодняшний, и годы никогда не повторяют друг дружку.
Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами.
Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а там, где сегодня скрипит коростель, еще недавно завывала метель.
Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связующее ныне живущих с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды. Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему.
Образ дороги не менее полнокровен в народной поэзии.
А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго представить эмоциональное начало речкой, а рациональное — дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою природой, течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни насущной.
Человеку все время необходимо было идти (хотя бы и за грибами), нужно было ехать (например, за сеном), и он вытаптывал тропу, ладил дорогу. Нередко дорога эта бежала по пути с речною водой…
Дорога стремилась быть короче и легче, да к тому же тот берег почему-то всегда казался красивей и суше. Не раз и не два ошибалась дорога, удлиняя свой путь, казалось бы, совсем неуместными переправами! Но от этих ошибок нередко душа человеческая выигрывала нечто более нужное и неожиданное.
Незримые лавы ложились как раз на пересечениях материального и духовного, обязательного и желаемого, красивого и необходимого. Чтобы это понять, достаточно вспомнить, что большинство предметов народного искусства были необходимы в жизни как предметы быта или же как орудия труда.
Вот некоторые из них: разные женские трепала, керамическая и деревянная посуда, ковши и солоницы в виде птиц, розетки на деревянных блоках кросен, кованые светцы, литые и гнутые подсвечники и т. д. и т. п.
Естественный крюк (вырубленная с корнем ель), поддерживающий деревянный лоток на крыше, несколькими ударами топора плотник превращал в изящную курицу; всего два-три стежка иглой придавали элегантность рукаву женской одежды. Стоило гончару изменить положение пальцев, как глиняный сосуд приобретал выразительный перехват, удлинялся или раздвигался вширь.
Неуловима, ускользающе неопределенна граница между обычным ручным трудом и трудом творческим. Мастеру и самому порой непонятно: как, почему, когда обычный комок глины превратился в красивый сосуд. Но во всех народных промыслах есть этот неуловимый переход от обязательного, общепринятого труда к труду творческому, индивидуальному.
Художественный образ необъясним до конца, он разрушается или отодвигается куда-то в сторону от нас при наших попытках разъять его на части. Точно так же необъясним и характер перехода от труда обычного к творческому.
По-видимому, однообразие, или тяжесть, или монотонность труда толкают работающего к искусству, заставляют разнообразить не только сами изделия, но и способы их изготовления. Кроме того, для северного народного быта всегда было характерно соревнование, причем соревнование не по количеству, а по качеству. Хочется выйти на праздник всех наряднее, всех «баще» — изволь прясть и ткать не только много, но и тонко, ровно, то есть красиво; хочешь прослыть добрым женихом — руби дом не только прочно, но и стройно, не жалей сил на резьбу и причелины. Получается, что красота в труде, как и красота в плодах его, — это не только разнообразие (не может быть «серийного» образа), но еще и самоутверждение, отстаивание своего «я», иначе говоря, формирование личности.
Умение, мастерство и, наконец, искусство живут в пределах любого труда. И конечно же, лишь в связи с трудом и при его условии можно говорить о трех этих понятиях.
Художника, равного по своей художественной силе Дионисию, с достаточной долей условности можно представить вершиной могучей и необъятной пирамиды, в основании которой покоится общенародная, постоянно и ровно удовлетворяемая тяга к созидающему труду, зависимая лишь от физического существования самого народа.
Итак, все начинается с неудержимого и необъяснимого желания трудиться… Уже само это желание делает человека, этническую группу, а то и целый народ предрасположенными к творчеству и потому жизнеспособными. Такому народу не грозит гибель от внутреннего разложения. Творческое начало обусловлено желанием трудиться, жаждой деятельности.
www.rulit.me
Незримые лавинки
Образ реки в народной поэзии так стоек, что с отмиранием одного жанра тотчас же поселяется в новом, рожденном тем или другим временем. Как и всякий иной, этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению. Впрочем, анализируй его сколько хочешь, разбирай по косточкам и объясняй сколько угодно - он не будет этому сопротивляться. Но и никогда не раскроется до конца, всегда оставит за собой право жить, не поддастся препарированию, удивляя своего потрошителя новыми безднами необъяснимого. Он умрет тотчас после того, как станет понятным и объясненным, но, к счастью, такого не случится, потому что его нельзя до конца объяснить и понять рациональным коллективным умом. Образ жив, пока жива человеческая индивидуальность. Он, образ, страдает, когда его воспринимают или воспроизводят одинаково двое. А когда к этим двоим бездумно подключается еще и третий, художественному образу становится явно не по себе. От нетворческого и частого повторения он исчезает, оставляя вместо себя штамп. Но какая же там одинаковость восприятия, если в народе есть мужчины и женщины, девушки и ребята, дети и старики, красивые и не очень, больные и здоровые, преуспевающие и терпящие лишения, ленивые, сильные и т. д. Если в природе все время происходят изменения: то тепло, то холод, то дождик, то снег, а жизнь стремительна, и вчерашний день так непохож на сегодняшний, и годы никогда не повторяют друг дружку. Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами. Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а там, где сегодня скрипит коростель, еще недавно завывала метель. Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связующее ныне живущих с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды. Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему. Образ дороги не менее полнокровен в народной поэзии. А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго представить эмоциональное начало речкой, а рациональное - дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою природой, течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни насущной. Человеку все время необходимо было идти (хотя бы и за грибами), нужно было ехать (например, за сеном), и он вытаптывал тропу, ладил дорогу. Нередко дорога эта бежала по пути с речною водой... Дорога стремилась быть короче и легче, да к тому же тот берег почему-то всегда казался красивей и суше. Не раз и не два ошибалась дорога, удлиняя свой путь, казалось бы, совсем неуместными переправами! Но от этих ошибок нередко душа человеческая выигрывала нечто более нужное и неожиданное. Незримые лавы ложились как раз на пересечениях материального и духовного, обязательного и желаемого, красивого и необходимого. Чтобы это понять, достаточно вспомнить, что большинство предметов народного искусства были необходимы в жизни как предметы быта или же как орудия труда. Вот некоторые из них: разные женские трепала, керамическая и деревянная посуда, ковши и солоницы в виде птиц, розетки на деревянных блоках кросен, кованые светцы, литые и гнутые подсвечники и т. д. и т. п. Естественный крюк (вырубленная с корнем ель), поддерживающий деревянный лоток на крыше, несколькими ударами топора плотник превращал в изящную курицу; всего два-три стежка иглой придавали элегантность рукаву женской одежды. Стоило гончару изменить положение пальцев, как глиняный сосуд приобретал выразительный перехват, удлинялся или раздвигался вширь. Неуловима, ускользающе неопределенна граница между обычным ручным трудом и трудом творческим.
tululu.org
Образ реки в народной поэзии так стоек, что с отмиранием одного жанра
тотчас же поселяется в новом, рожденном тем или другим временем. Как и
всякий иной, этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению. Впрочем,
анализируй его сколько хочешь, разбирай по косточкам и объясняй сколько
угодно — он не будет этому сопротивляться. Но и никогда не раскроется до
конца, всегда оставит за собой право жить, не поддастся препарированию,
удивляя своего потрошителя новыми безднами необъяснимого.
Он умрет тотчас после того, как станет понятным и объясненным, но, к
счастью, такого не случится, потому что его нельзя до конца объяснить и
понять рациональным коллективным умом. Образ жив, пока жива человеческая
индивидуальность. Он, образ, страдает, когда его воспринимают или
воспроизводят одинаково двое. А когда к этим двоим бездумно подключается еще
и третий, художественному образу становится явно не по себе. От
нетворческого и частого повторения он исчезает, оставляя вместо себя штамп.
Но какая же там одинаковость восприятия, если в народе есть мужчины и
женщины, девушки и ребята, дети и старики, красивые и не очень, больные и
здоровые, преуспевающие и терпящие лишения, ленивые, сильные и т. д. Если в
природе все время происходят изменения: то тепло, то холод, то дождик, то
снег, а жизнь стремительна, и вчерашний день так непохож на сегодняшний, и
годы никогда не повторяют друг дружку.
Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то
покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами.
Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а там, где сегодня скрипит
коростель, еще недавно завывала метель.
Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее,
обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связующее ныне живущих
с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды.
Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему.
Образ дороги не менее полнокровен в народной поэзии.
А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго представить эмоциональное
начало речкой, а рациональное — дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою
природой, течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни насущной.
Человеку все время необходимо было идти (хотя бы и за грибами), нужно
было ехать (например, за сеном), и он вытаптывал тропу, ладил дорогу.
Нередко дорога эта бежала по пути с речною водой…
Дорога стремилась быть короче и легче, да к тому же тот берег почему-то
всегда казался красивей и суше. Не раз и не два ошибалась дорога, удлиняя
northerhystory.wordpress.com
Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами. Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а там, где сегодня скрипит коростель, еще недавно завывала метель. Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связующее ныне живущих с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды. Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему. Образ дороги не менее полнокровен в народной поэзии. А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго представить эмоциональное начало речкой, а рациональное — дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою природой, течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни насущной. Человеку все время необходимо было идти (хотя бы и за грибами), нужно было ехать (например, за сеном), и он вытаптывал тропу, ладил дорогу. Нередко дорога эта бежала по пути с речною водой... Дорога стремилась быть короче и легче, да к тому же тот берег почему-то всегда казался красивей и суше. Не раз и не два ошибалась дорога, удлинняя свой путь, казалось бы, совсем неуместными переправами! Но от этих ошибок нередко душа человеческая выигрывала нечто более нужное и неожиданное. Незримые лавы ложились как раз на пересечениях материального и духовного, обязательного и желаемого, красивого и необходимого. Чтобы это понять, достаточно вспомнить, что большинство предметов народного искусства были необходимы в жизни как предметы быта или же как орудия труда. Вот некоторые из них: резные женские трепала, керамическая и деревянная посуда, ковши и солоницы в виде птиц, розетки на деревянных блоках кросен, кованые светцы, литые и гнутые подсвечники и т. д. и т. п. Естественный крюк (вырубленная с корнем ель), поддерживающий деревянный лоток на крыше, несколькими ударами топора плотник превращал в изящную курицу; всего два-три стежка иглой придавали элегантность рукаву женской одежды. Стоило гончару изменить положение пальцев, как глиняный сосуд приобретал выразительный перехват, удлинялся или раздвигался вширь. Неуловима, ускользающе неопределенна граница между обычным ручным трудом и трудом творческим. Мастеру и самому порой непонятно: как, почему, когда обычный комок глины превратился в красивый сосуд. Но во всех народных промыслах есть этот неуловимый переход от обязательного, общепринятого труда к труду творческому, индивидуальному. Художественный образ необъясним до конца, он разрушается или отодвигается куда-то в сторону от нас при наших попытках разъять его на части. Точно так же необъясним и характер перехода от труда обычного к творческому. По-видимому, однообразие, или тяжесть, или монотонность труда толкают работающего к искусству, заставляют разнообразить не только сами изделия, но и способы их изготовления. Кроме того, для северного народного быта всегда было характерно соревнование, причем соревнование не по количеству, а по качеству. Хочется выйти на праздник всех наряднее, всех «баще» — изволь прясть и ткать не только много, но и тонко, ровно, то есть красиво; хочешь прослыть добрым женихом — руби дом не только прочно, но и стройно, не жалей сил на резьбу и причелины. Получается, что красота в труде, как и красота в плодах его, — это не только разнообразие (не может быть «серийного» образа), но еще и самоутверждение, отстаивание своего «я», иначе говоря, формирование личности. Умение, мастерство и, наконец, искусство живут в пределах любого труда. И конечно же, лишь в связи с трудом и при его условии можно говорить о трех этих понятиях. Художника, равного по своей художественной силе Дионисию, с достаточной долей условности можно представить вершиной могучей и необъятной пирамиды, в основании которой покоится общенародная, постоянно и ровно удовлетворяемая тяга к созидающему труду, зависимая лишь от физического существования самого народа. Итак, все начинается с неудержимого и необъяснимого желания трудиться... Уже само это желание делает человека, этническую группу, а то и целый народ предрасположенными к творчеству и потому жизнеспособными. Такому народу не грозит гибель от внутреннего разложения. Творческое начало обусловлено желанием трудиться, жаждой деятельности. В жизни северного русского крестьянина труд был самым главным условием нравственного равноправия. Желание трудиться приравнивалось к умению. Так поощряюще щедра, так благородна и проста была народная молва, что неленивого тотчас, как бы загодя, называли умельцем. И ему ничего не оставалось делать, как побыстрее им становиться. Но быть умельцем — это еще не значит быть мастером. И художником (в нашем современном понимании). Умельцами должны были быть все поголовно. Стремление к высшему в труде не угасало, хоть каждый делал то, что было ему по силам и природным способностям. И то и другое было разным у всех людей. Почти все умельцы становились подмастерьями, но только часть из них — мастерами. Легенда о «секретах», которые мастера якобы тщательно хранили от посторонних, придумана ленивыми либо бездарными для оправдания себя. Никогда русские мастера и умельцы, если они подлинные мастера и умельцы, не держали втуне свое умение! Другое дело, что далеко не каждому давалось это умение, а мастер был строг и ревнив. Он позволял прикасаться к делу лишь человеку, истинно заинтересованному этим делом, терпеливому и не балаболке. И если уж говорить честно, то вовсе не своекорыстие двигало мастером, когда он замыкал уста. По древнему поверью (вспомним Н. В. Гоголя), клады легче даются чистым рукам. Секрет мастерства — это своеобразный клад, доступный бессребренику, честному и бескорыстному работнику. Но ведь многие люди судят о других по себе! Стяжателю всегда кажется, что мастер трудится тщательно и упорно из-за денег, а не из-за любви к искусству. Бездарному и ленивому и вовсе не понятно, почему человек может не часами и даже не днями, а неделями трудиться над каким-нибудь малым лукошком. У него не хватает терпения понять даже смысл самого терпения, и вот он оскорбляет мастера подозрением в скаредности и в нежелании поделиться секретом мастерства. Незащищенность мастера (художника) усугублялась еще и тем, что за красивые или добротно сделанные вещи люди и платят больше. Разумеется, мастер не отказывался от денег: у него и семья и дети. Само искусство тоже требовало иногда немалых средств: надо купить краски, добротное дерево, кость и т. д. Но смешно думать, что мастером или художником движет своекорыстие! Парадокс заключается в том, что чем меньше художник или мастер думает о деньгах, тем лучше, а следовательно, и ценнее он производит изделия и тем больше бывает у него и... денег. Конечно, бывали и такие художники и мастера, которые намеренно начинали этим пользоваться. Но талант быстро покидал таковых. Секрет любого мастерства и художества простой. Это терпение, трудолюбие и превосходное знание традиции. А если ко всему этому природа добавит еще и талант, дар, индивидуальную способность, мы неминуемо столкнемся с незаурядным художественным явлением. Стихия всеобщего труда пестовала миллионы умельцев, а в их среде прорастала и жила широко разветвленная грибница мастерства. Это она рождала, может быть, за целое столетие всего с десяток художников, а в том десятке и объявлялся вдруг олонецкий плотник Нестерко... Искусство делало труд легче, но вдохновение не приходит к ленивому. Мастерство сокращает время, затрачиваемое на труд, без мастерства не бывает искусства. 'Далеко не все способны стать мастерами. Но стремились к этому многие, может быть, каждый, поскольку никому не хотелось быть хуже других! Поэтому массовое мастерство, еще не ставшее индивидуальным (то есть искусством), наверное, можно представить зависимым от традиции. Знание традиционного, отточенного веками мастерства обязательно было для каждого народного художника, потому что перескочить через бездну накопленного народом было нельзя. (Даже в легких, заляпанных еловой смолою портках плотника Нестерка.) Потому и ценились в ученике прежде всего тщательность, прилежание*[* Еще недавно в табеле успеваемости школьника стояло наряду с поведением и прилежание], терпение. Необходимо было научиться вначале делать то, что умеют все. Только после этого начинали учиться профессиональным приемам и навыкам. Юным иконописцам положено сперва тереть краски, а сапожникам — мочить и мять кожу. Только после долгой подготовки ученику разрешалось брать в руки кисть или мастерок. Умение делать традиционное, массовое, еще не художественное, а обычное — такое умение готовило мастера из обычного подмастерья. Мастер же, если он был наделен природным талантом и если десятки обстоятельств складывались благоприятно, очень скоро становился художником, творцом, созидающим красоту. Такой человек весь как бы растворялся в своем художестве, ему не нужны были известность и слава. В мирской известности он ощущал даже нечто постыдное и мешающее его художеству. Само по себе творчество, а также сознание того, что искусство останется жить и будет радовать людей, наполняло жизнь художника высоким и радостным смыслом. Анфиса Ивановна рассказывает: «А мы частушку пели: Ни о чем заботы нет, Только о куделе, Супостаточка моя Опрядет скорее. Бывало, ткешь, ткешь целый-то день. Уж так надоест. А тут нищенки ходят, собирают кусочки. Агнеюшка, моя подружка, посылает мне записку с нищенкой: «Фиса, плачу горькою слезой, кросна кажутся козой». Выткать вручную стену холста за день и впрямь не шутка. Для каждой нити утка надо сделать два удара бердом, да еще с силой нажать на подножку нитченки. Волей-неволей начнешь петь или придумывать частушки... Но была и другая возможность устранить монотонность труда. Никому не заказано сделать основу не в два, а в три, четыре, шесть или даже в восемь чапков, чтобы ткать узорную ткань. Можно было разнообразить не только основу, но и уток: по цвету, по материалу. Многовековая культура ткацкого дела позволяла разнообразить и сами способы тканья. Вот основные из них. В рядно ткали холст для подстилок, мешков, постелей и т. д. Это был уже не простой холст, у которого одинаковы правая и левая стороны. Для тканья в рядно нужно не два чапка (нитченки), а три или четыре. В три чапка нити основы делали последовательно три зева, холст получался не только прочнее, но и красивее, с едва заметным косым рубчиком. Ткань приобретала совершенно иную, более сложную структуру. Пряжа из коровьей, овечьей или козьей шерсти шла на уток ткани, из которой шили зимнюю верхнюю, по преимуществу праздничную одежду. В канифас ткали уже в шесть нитченок и шесть подножек. Узор готовой ткани составляли две чередующиеся полосы, одна с косой ниткой, другая с прямой. Узорница — ткань, образованная из восьмипарной основы. Восемь последовательно сменяемых зевов, восемь подножек, а рук и ног всего по две... Чтобы не запутаться в подножках, нажимать там, где требуется, надо иметь опыт, чувство ритма и соразмерности. Стену узорницы мастерица ткала иногда целую зиму. Узор составлялся из одинаковых клеток, как бы заполненных косыми линиями, образующими ромбики. Платы из такой ткани, отороченные яркими строчками и беленым кружевом, были на редкость в почете у будущих родственников невесты. Строчи — самая сложная художественная ткань. Способ тканья использует выборочное исключение основных нитей из процесса тканья. При помощи тонкой планочки определенные нити основы в определенных местах поднимаются, создавая довольно богатый геометрический узор. Уток может быть контрастным по цвету с основой. Но особенно высокой художественной выразительности добивалась мастерица, когда брала нить для утка чуть светлее или чуть темнее основы. Кремовый оттенок узора придавал строчам удивительное своеобразие. Рисунок ткани полностью зависел от фантазии, умения и времени, которым располагала ткачиха. Строчи пришивали к концам свадебных платов, полотенец, к подолам женских рубашек. Кушаки и пояски ткались по тому же принципу, что и холсты, но как бы в миниатюре. Основа делалась двухчапочная и узенькая (ширина ее зависела от задуманного кушака или пояса). Узоры этих поясов неисчислимы, в них ясно выражены и цветной ритм, и графический. Вероятно, при тканье подобных изделий используются и элементы плетения. Материалом служит как шерстяная, так и льняная крашеная пряжа. Продольница, или ткань для продольных сарафанов, ткалась на специальных кроснах, которые в два раза шире обычных. Ширина основы становилась длиной сарафана. Сарафаны эти, как и ткань, — один из многочисленных примеров взаимовлияния, взаимообогащения и неразрывной родственной связи национальных культур. Так, многие молодые и не совсем молодые эстонки в наше время носят одежду, полностью совпадающую с русской продольницей. Народному самосознанию были совершенно чужды ревность или самолюбие при подобных заимствованиях. Шерстяная пряжа красилась в разные цвета и неширокими полосками ткалась на широкой и прочной холщовой основе. Для того чтобы преобладала уточная шерстяная нить, основные нити пропускались по одной в зуб*[* Выражение, поясняющее промежуток между пластинками в берде], а не по две, как обычно. Мастерица умела так чередовать цвета и подбирать ширину цветовых полос, что ткань начинала играть, превращаясь в рукотворную радугу. Вместе с таким превращением незаметно происходило другое, еще более важное: серые будни тканья становились праздничными. Половики, или дорожки, характеризуют вырождение и исчезновение высокой ткацкой культуры. Основная технология тканья сохранена, но вместо уточной шерсти здесь используют разноцветные тканевые полоски и веревочки. Художественная индивидуальность мастерицы едва-едва проступает при подобном тканье, хотя изделие зачастую поражает декоративной броскостью. При богатстве и ритмичности цветовых сочетаний в половиках уже трудно обнаружить графическую четкость и гармонию: причиной тому, по-видимому, упрощенность тканья и вульгарность уточного материала. ШИТЬЕВ тридцатые предвоенные годы в некоторых северных деревнях распространился девичий обычай задолго до свадьбы дарить платки своим ухажерам. Вышитые кисеты и рубашки дарили обычно уже мужьям. Неудачливые или нелюбимые кавалеры добывали эти платки силой, «выхватывали». В частушках того времени отразилась даже эта маленькая деталь народного быта: Дорогого моего Ломало да коверькало, Его ломало за платок, Коверькало за зерькало. Конечно, частушка шуточная. Но и по ней одной можно судить о быстро меняющихся нравах: барачная жизнь на лесозаготовках делала девушку по грубости и ухваткам похожей на парня. Да и не очень-то просто выкроить время для вышивания, когда есть план рубки и вывозки, а рукавицы и валенки то и дело рвутся, а лошадь скинула или расковалась, а из деревни не шлют ежу,**[ **ежа — еда] и в бараке стоит дым коромыслом: смешались мужчины и женщины, старое и молодое. И все же многие девицы находили время и вышить платочек, и спеть настоящую частушку. Пение и рукоделие издревле дополняли друг друга в женском быту. Сосланная в Горицкий монастырь Ксения Годунова славилась своим рукоделием и песнями, которые сама составляла и пела. В то время на Руси песенной культуре сопутствовал расцвет искусства лицевого шитья, о чем и сохранились многочисленные материальные свидетельства. Существовало несколько способов шитья, основной из них — шитье гладью, то есть параллельным стежком. Использовалась для этого как шелковая, так и льняная нить. По канве*[* Канва — очень реденькая сеточная ткань] вышивали простым, чаще двойным крестом, позднее канву заменили клеточки вафельной ткани. При вышивке «по тамбору» использовался округлый петлеобразный стежок, «курочкины лапки» вытягивались в линию уголковым геометрическим стежком. Наконец, шитье «в пяльцах» делалось после того, как из вышиваемой ткани были удалены уточные нити. Вышивались обычно ворота и рукава мужских и женских рубах, полотенца, платки, кофты, кисеты, головные уборы. Особое место занимало шитье золотом. Очень красива вышивка красным по черному, белому и темно-синему фону, а так же зеленым по красному и розовому. Впрочем, все зависело от художественного чутья вышивальщицы. ВЯЗАНИЕУмение вязать, разумеется, входило в неписаный женский кодекс, но оно было не таким популярным на Севере, как другие виды рукоделья. Из коровьей и овечьей шерсти на спицах вязались носки, колпаки, рукавицы, перчатки, шарфы и безрукавки. Крючком из ниток вязалось белое или черное кружево: подзоры, нарукавники, наподольницы, скатерти, накидушки и т. д. Такое кружево часто сочеталось со строчами и выборкой. ПЛЕТЕНИЕКружево, созданное способом вязки, можно распустить и нитки вновь намотать на клубок, чего никогда не сделаешь с плетеным изделием. Плетение как бы сочетает в себе элементы вязки и тканья. Но если при тканье используются всего две нити (основная и уточная), а при вязке — одна нить, то при плетении — множество. Каждая наматывается на отдельную палочку — коклюшку. Плетея переплетает группы нитей, перекидывает их друг через друга, разделяет на новые группы, закрепляет сплетенное булавкой. Но булавки втыкаются в строго определенных местах по бумажному сколку, заранее предполагающему кружевной рисунок. Коклюшки, булавки, сколок, да набитый соломой куфтырь, да подставка для него — вот и весь инвентарь кружевницы. Она брякает коклюшками на первый взгляд беспорядочно, поворачивает куфтырь то одним боком, то другим. Нити пересекаются, сплетаются, лепятся и ползут то туда, то сюда. И вдруг вся эта беспорядочность исчезает, рождается кружево. Душа человеческая воплощается в созданные руками белые, черные, комбинированные узоры. Сквозь плавную графику северных русских кружев до сих пор струится живительное тепло народного творчества. Кто из нас, особенно в детстве или в юности, не ужасался и не впадал в уныние при виде удручающе необъятного костра дров, которые надо вначале испилить, а потом исколоть и сложить в поленницы? Или широкого поля, которое надо вспахать одному? Или дюжины толстущих куделей, которые надо перепрясть к празднику? Сердце замирало от того, как много предстоит сделать. Но, как и всегда, находится утешающая или ободряющая пословица. Хотя бы такая: «Глаза страшатся, а руки делают». Припомнит ее, скажет вовремя кто-нибудь из старших — глядь, уж и не так страшно начинать работу, которой конца не видно. Вот вам и материальная сила слова. «Почин дороже дела», — вспоминается другая, не менее важная пословица, затем: «Было бы начало, а конец будет» и т. д. Если же взялся что-то делать, то можно и посмотреть на то, сколько сделано, увидеть, как потихонечку прибывает и прибывает. И вдруг с удивлением заметишь, что и еще не сделанное убыло, хоть ненамного, но стало меньше! Глядь-поглядь, половина сделана, а вторая тоже имеет свою половину. Глаза страшатся, а руки делают... Но эта пословица верна не только в смысле объема, количества работы, но и в смысле качества ее, то есть относительно умения, мастерства, творчества и — не побоимся сказать — искусства. У молодого, начинающего глаза страшатся, другой же, и не совсем молодой, тоже боится, хотя, может быть, имеет к делу природный талант. Но как же узнаешь, имеется ли талант, ежели не приступишь к делу? В искусстве для начинающего необходим риск, в известной мере — безрассудство! Наверное, только так и происходит первоначальное выявление одаренных людей. Нужна смелость, дерзновенный порыв, чтобы понять, способен ли ты вообще на что-то. Попробовать, начать, осмелиться! А там, по ходу работы, появляется вдохновение, и работник, если в него природа вложила талант, сразу или же постепенно становится художником. Конечно, не стоит пробовать без конца, всю жизнь, превращая настойчивость в тупое упрямство. Особенностью северного крестьянского трудового кодекса было то, что все пробовали делать все, а среди этих многих и рождались подлинные мастера. Мастерство же — та почва, на которой вырастали художники. Но и для человека, уже поверившего в себя, убедившегося в своих возможностях, каждый раз, перед тем как что-то свершить, нужен был сердечный риск, оправданный и ежесекундно контролируемый умом, нужна была смелость, уравновешенная осторожной неторопливостью. Только тогда являлось к нему вдохновение, и драгоценные мгновения останавливались, отливались и застывали в совершенных формах искусства. Неправда, что эти мгновения, этот высокий восторг и вдохновение возможны лишь б отдельных, определенных видах труда и профессиональной деятельности! Они — эти мгновения — возможны в любом деле, если душа человека созвучна именно этому делу (Осип Александрович Самсонов из колхоза «Родина» доит коров, случает их с быком, помогает им растелиться, огребает навоз так же самозабвенно, как его сосед Александр Степанович Цветков рубит угол, кантует бревно и прирубает косяк). Искусство может жить в любом труде. Другое дело, что, например, у пахаря, у животновода оно не материализуется, не воплощается в предметы искусства. Может быть, среда животноводов и пахарей (иначе крестьянская) потому-то и выделяла мастеров и художников, создававших предметы искусства. Крестьянские мастера и художники испокон веку были безымянны. Они создавали свои произведения вначале для удовлетворения лишь эстетических потребностей. Художественный промысел рождался на границе между эстетической и экономической потребностью человека, когда мастера начинали создавать предметы искусства не для себя и не в подарок друзьям и близким, а по заказу и на продажу. Художественный промысел... В самом сочетании слов таится противоречие: промысел подразумевает массовость, серийность, то есть одинаковость, а художество — это всегда образ, никогда не повторяющийся и непохожий на какой-либо другой. И что бы мы не придумывали для спасения художественности в промысле, он всегда будет стремиться к ее размыванию, а сама она будет вечно сопротивляться промыслу. Образ умирает в многочисленности одинаковых предметов, но ведь это не значит, что предметы при их множественности нельзя создавать разными. По-видимому, пока существует хоть маленькая разница между предметами, промысел можно называть художественным... Для художественного промысла характерна традиционная технология и традиционная образная система при обязательной художественной индивидуальности мастера. Мастер-поденщик, похожий как две капли воды на своего соседа по столу или верстаку, человек, равнодушный к творчеству, усвоивший традиционные приемы и образы*[* Бывают и мастера противоположного толка: талантливые, но плохо знающие традицию и художественную историю промысла. Такой мастер вдохновенно создает заново то, что уже было до него. Лично для мастера это, разумеется, процесс творческий, художественный. Но остается мало корысти для народного искусства], но стремящийся к количеству, — такой человек (его уже и мастером-то нельзя назвать) толкает художественный промысел к вырождению и гибели. При машинном производстве художественная индивидуальность исчезает, растворяясь в массовости и ширпотребе. На фоне всего этого кажется почти чудом существование художественных промыслов, превозмогающих «валовую» психологию. Бухгалтеры и экономисты пытаются планировать красоту и эстетику, самоуверенно вмешиваются не в свое дело. Для их «валовой» психологии зачастую не существует ничего, кроме чистогана, а также буквы (вернее, цифры) плана**[** Уникальные изделия фабрики «Северная чернь» учитываются на вес, словно металлолом, художественная керамика — по объему сосудов, а некоторые кружева — погонными метрами]. Разве не удивительна выживаемость красоты в подобных условиях? Вот некоторые северные промыслы, все еще не желающие уступать натиску валовой безликости и давлению эстетической тупости. КРУЖЕВОПЛЕТЕНИЕПокойная Наталья Самсонова (мать уже упомянутого дояра Осипа Александровича) плела превосходные высокохудожественные косынки, иначе — женские кружевные платки. Когда-то редкая девица не мечтала иметь такую косынку. Но поскольку бесплодные мечты у северного крестьянина были не в чести, редкая девица не стремилась и выучиться плести. Не дожидаясь счастливых случайностей, девушки еще с детства постигали мастерство плетения. Они сами себе создавали свою красоту. Если же косынка доставалась в наследство от матери или бабушки, свою можно было выплести и продать, а на деньги купить кованые серебряные сережки, дюжину веретен, а может, еще и пару хороших гребенок. Талант мастерицы сплетал воедино экономическую основу, достаток крестьянской семьи с утком праздничной красоты. Так было не только за кроснами, за куфтырем, но и всюду, где таился и разгорался огонек творчества. Талант обязательно проявлял себя и во многом другом, например в фольклоре. Наталья Самсонова во время плетения рассказывала сказки, на ходу выдумывая новые приключения. Еще лучше она пела на праздниках... Кружево, сплетенное для себя или в подарок, не предполагало денежной выгоды, его созидательницы не кидали куфтырь как сумасшедшие с боку на бок, не спешили в погоню за количеством. Красота никогда не была сестрой торопливости. ЧЕРНЕНИЕ ПО СЕРЕБРУУстюг Великий, как и Новгород, несколько столетий был средоточием русской культуры, торговли и промышленности. Устюжане*[* Говорилось не «устюжане», а «устюжана», такая форма сохранилась до нашего времени] могли делать все: и воевать, и торговать, и хлебопашничать... Многие из них дошли до Аляски и Калифорнии и там обосновались, другие исходили всю Сибирь, торговали с Индией, Китаем и прочими странами. Но те, что не любили путешествовать и жили дома, тоже не сидели сложа руки. В Устюге знали практически все промыслы, процветавшие на Руси и в средневековой Европе. Человеку с божьей искрой в душе доступны все виды художественных промыслов, но нельзя же было заниматься понемногу всем и ничем взаправду. Выбирали обычно наследственный промысел, укрепляя и совершенствуя традицию либо пренебрегая ею**[** Причины такого пренебрежения могут быть разными]. В обоих случаях мастер или художник мог до конца проявить себя как личность. Но во втором случае промысел быстро хирел, исчезали мастерство и профессиональная тяга к прекрасному. Было достаточно всего одного поколения, чтобы несуществующий предел высокой красоты и некий эстетический «потолок» занижались до крайности. Тогда-то и исчезала художественная, эстетическая основа промысла — главное условие его массовости, известности, а следовательно, и экономической выживаемости. Промысел погибал***[*** К. числу погибших северных промыслов можно отнести знаменитый устюженский «мороз по жести», финифть, золотую и серебряную скань, перегородчатую эмаль, производство изразцов, роговых изделий, игрушек и т. д]. На подступах к XX веку и в его начале устюженскую чернь по серебру постигла бы та же участь, если бы иссякли терпеливость и энергия нескольких энтузиастов. Мы должны быть благодарны городу Устюгу за сохранение великолепного искусства. Суть его в том, что художник вначале гравирует серебряное изделие, затем заполняет гравировку специальным составом — чернью. Эта «татуировка», если можно так выразиться, навечно фиксируется высокой температурой, то есть обычным огнем. Великоустюгский завод «Северная чернь» выпускает добрую продукцию, пользующуюся высоким спросом дома и за границей. Это и понуждает наших экономистов всеми путями увеличивать вал, поощрять однообразие. Опасность для художества таится и в поточности производства. Если раньше художник все от начала до конца делал сам (никому не доверяя даже своего инструмента, не только изделия), то теперь изделия касается множество разных, иной раз и равнодушных рук. Выжить художеству в таких условиях неимоверно трудно. И все же оно выживает. Предыдущая страница 7 Следующая страница |
narjad.narod.ru
Образ реки в народной поэзии так стоек, что с отмиранием одного жанра
тотчас же поселяется в новом, рожденном тем или другим временем. Как и
всякий иной, этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению. Впрочем,
анализируй его сколько хочешь, разбирай по косточкам и объясняй сколько
угодно — он не будет этому сопротивляться. Но и никогда не раскроется до
конца, всегда оставит за собой право жить, не поддастся препарированию,
удивляя своего потрошителя новыми безднами необъяснимого.
Он умрет тотчас после того, как станет понятным и объясненным, но, к
счастью, такого не случится, потому что его нельзя до конца объяснить и
понять рациональным коллективным умом. Образ жив, пока жива человеческая
индивидуальность. Он, образ, страдает, когда его воспринимают или
воспроизводят одинаково двое. А когда к этим двоим бездумно подключается еще
и третий, художественному образу становится явно не по себе. От
нетворческого и частого повторения он исчезает, оставляя вместо себя штамп.
Но какая же там одинаковость восприятия, если в народе есть мужчины и
женщины, девушки и ребята, дети и старики, красивые и не очень, больные и
здоровые, преуспевающие и терпящие лишения, ленивые, сильные и т. д. Если в
природе все время происходят изменения: то тепло, то холод, то дождик, то
снег, а жизнь стремительна, и вчерашний день так непохож на сегодняшний, и
годы никогда не повторяют друг дружку.
Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то
покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами.
Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а там, где сегодня скрипит
коростель, еще недавно завывала метель.
Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее,
обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связующее ныне живущих
с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды.
Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему.
Образ дороги не менее полнокровен в народной поэзии.
А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго представить эмоциональное
начало речкой, а рациональное — дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою
природой, течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни насущной.
Человеку все время необходимо было идти (хотя бы и за грибами), нужно
было ехать (например, за сеном), и он вытаптывал тропу, ладил дорогу.
Нередко дорога эта бежала по пути с речною водой…
Дорога стремилась быть короче и легче, да к тому же тот берег почему-то
всегда казался красивей и суше. Не раз и не два ошибалась дорога, удлиняя
свой путь, казалось бы, совсем неуместными переправами! Но от этих ошибок
нередко душа человеческая выигрывала нечто более нужное и неожиданное.
Незримые лавы ложились как раз на пересечениях материального и духовного,
обязательного и желаемого, красивого и необходимого. Чтобы это понять,
достаточно вспомнить, что большинство предметов народного искусства были
необходимы в жизни как предметы быта или же как орудия труда.
Вот некоторые из них: разные женские трепала, керамическая и деревянная
посуда, ковши и солоницы в виде птиц, розетки на деревянных блоках кросен,
кованые светцы, литые и гнутые подсвечники и т. д. и т. п.
Естественный крюк (вырубленная с корнем ель), поддерживающий деревянный
лоток на крыше, несколькими ударами топора плотник превращал в изящную
курицу; всего два-три стежка иглой придавали элегантность рукаву женской
одежды. Стоило гончару изменить положение пальцев, как глиняный сосуд
приобретал выразительный перехват, удлинялся или раздвигался вширь.
Неуловима, ускользающе неопределенна граница между обычным ручным трудом
и трудом творческим. Мастеру и самому порой непонятно: как, почему, когда
обычный комок глины превратился в красивый сосуд. Но во всех народных
промыслах есть этот неуловимый переход от обязательного, общепринятого труда
к труду творческому, индивидуальному.
Художественный образ необъясним до конца, он разрушается или отодвигается
куда-то в сторону от нас при наших попытках разъять его на части. Точно так
же необъясним и характер перехода от труда обычного к творческому.
По-видимому, однообразие, или тяжесть, или монотонность труда толкают
работающего к искусству, заставляют разнообразить не только сами изделия, но
и способы их изготовления. Кроме того, для северного народного быта всегда
было характерно соревнование, причем соревнование не по количеству, а по
качеству. Хочется выйти на праздник всех наряднее, всех "баще" — изволь
прясть и ткать не только много, но и тонко, ровно, то есть красиво; хочешь
прослыть добрым женихом — руби дом не только прочно, но и стройно, не жалей
сил на резьбу и причелины. Получается, что красота в труде, как и красота в
плодах его, — это не только разн
northerhystory.wordpress.com
webkind.ru
Глубокие реки текут неслышно.
Харуки Мураками (100+)Большая река течет тихо, умный человек не повышает голоса.
Китайские пословицы и поговорки (1000+)Голос красоты звучит тихо: он проникает только в самые чуткие уши.
Фридрих Ницше (100+)Используйте тот талант, которым обладаете: в лесах было бы очень тихо, если бы пели те птицы, у которых получается это лучше других.
Генри Ван Дайк (4)У каждой реки свой плеск... У каждой души свой дождь... Ты веришь не в то, что есть, А в то, чего вечно ждёшь...
Э.Ахадов (1)Добро и зло — это две реки, которые так хорошо смешали свои воды, что невозможно их разделить.
Пьер Буаст (100+)Даже если весь мир будет против моего мужчины, я буду тихо стоять за его спиной, и подавать ему патроны!
Неизвестный автор (1000+)Бывают люди Душой глубокие, как океан, — в которых хочется окунуться. И бывают люди, как лужи, которых надо обходить, — чтобы не запачкаться.
Неизвестный автор (1000+)Меняем реки, страны, города. Иные двери. Новые года. Но никуда нам от себя не деться, а если деться — только в никуда.
Омар Хайям (500+)Пусть ваша любовь будет как легкий моросящий дождь, приходя мягко, но наполняя целые реки.
Малагасийская пословица (1)socratify.net